Лютый остров - Юлия Остапенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не вскочила Иволга. Только вздрогнула всем телом и застыла, будто статуя, в Медовицыных руках. Даже плакать перестала.
– Что, милая, скажешь, вру? – насмешливо спросил Желан. – Ну, скажи! А ты, отец, кликни с кнежего двора лучших лекарей, чтоб посмотрели, чиста девка или не чиста. Стыдись, Иволга. Я тебя беру бесприданницей порченной, а ты еще ломаешься...
И тогда Иволга встала.
И вернулся Орешник – враз – обратно в темную горницу, где на разных концах стола горели свечи и болтался потухший огарок в кубке с водой. Увидел глаза, налившиеся густой краснотой липового меда, увидел губы, раскрывшиеся не для поцелуя – для страшных, губительных слов. Увидел, как отшатнулся Желан, как упали на колени руки Медовицы – безвольно упали, бессильно, будто сдавалась она неведомой черной мощи, что пригнула и ее тоже... Горница потемнела, и поднялся в ней вихрь, хотя ясно и тихо было за окнами, да только дрогнула горница так, что скамьи и столы подскочили на месте, глухо ударяясь об пол, ставни громко захлопали на ветру. Никогда за всю жизнь не чинила Иволга своей темной силой, взятой от Медовицы, никому никакого зла, и вот теперь – понял Орешник: обезумевшая от отчаяния и гнева, собирается причинить.
– Нет! Стой! – крикнул он и, кинувшись к ней, обхватил обеими руками ее вытянувшееся струной тело, твердое, негнущееся, будто древесный ствол.
– Нет, нет, стой, доченька, стой, не надо, прошу тебя, не надо, – твердил Орешник, зная, что если сейчас она не опомнится – сыну его не жить.
И – помогло. Твердое дерево в Орешниковых руках стало мягкой глиной. Обмякла Иволга, как в тот вечер, когда гадала на нож, вызнавая имя вора – Желаново имя. Закатились ее глаза, и осела она Орешнику на руки беспамятная, так что косы ее черные заструились к самому полу.
Орешник ощутил, как бежит пот по его напряженной спине. Обвел взглядом горницу: Желан сидел, забившись в угол – глядишь, вот-вот заревет да руками по полу начнет колотить. Медовица сидела на скамье, откинувшись спиной к стене, держась за края лавки обеими руками, будто боялась, что какой-то силой ее от этой лавки оторвет и кинет через всю горницу – да в окно. И смотрела Медовица на потерявшую сознание Иволгу, так смотрела... так странно смотрела, что ни за что на свете не взялся бы Орешник толковать этот взгляд.
Привлеченные странным шумом, сбежались наконец слуги. Орешник велел им проводить Медовицу в спальню, а после идти прочь да обо всем молчать. Сам взял Иволгу на руки и отнес в ее горницу. Как только положил на постель, девушка застонала, заворочалась, то притягивая, то отталкивая от себя его руки. Он провел по влажному лбу ладонью и задержал ее, пока девушка глаза не открыла и не узнала его. А узнав, тихо застонала и отвернула лицо к стене.
– Ты одно мне скажи, милая, – тихо проговорил Орешник. – Скажешь – и я сразу тебе поверю, ни о чем больше не спрошу. Правду сказал Желан или нет? Чиста ли ты или соблазнилась мужскими посулами?..
Иволга закрыла глаза, не шелохнулась, звука не издала. Орешник убрал руку с ее лба и встал.
И, ничего не сказав, вышел прочь.
* * *
Кто видел на будущий день Орешника Мховича – пугался. Что случилось, что вчера еще ладный, хороший собою мужчина вдруг так сгорбился и постарел? А спросил бы кто – не рассказал бы Орешник. Единственная безоговорочная радость его, та одна, от кого он никогда в жизни не видал никакого огорчения, ударила его так, что сильней и придумать было нельзя. Опозорила имя его, которое он ей дал, дом его, в который он ее принял... А хуже всего было то, что теперь видел Орешник в ней то, что было и в Медовице двадцать лет назад: темную, злую, разрушительную ведьминскую силу, которая только и ждала часа, чтобы наружу прорваться. А он-то уже поверил, что девочка его, хотя и сделала Медовица ее колдуньей, не может, в отличие от своей наставницы, чинить зло, только добро...
И вот треснула, подломилась та хворостиночка, что сберегала Орешнику всю жизнь его хотя бы видимый душевный покой. И рухнула на него, ничем более не удерживаемая, глыба тоски. Все, чем он жил, все, что он нажил, – все было замешано на черной колдовской силе, а в наследство теперь перейдет жестоким и подлым детям. И на что оно нужно, это богатство, когда от тех, кто делит его с тобою, тебе только страх, унижение и позор?
Ушел Орешник из дому. Два дня ходил по корчмам и кабакам, пил с простым людом, забредал за город, мимо Золотого Брода ходил, мимо проклятой бабской бани, мимо рощи, мимо Осетровой пасеки – да где Осетр, помер давно Осетр, а пасеку перекупил мелкий купец, бывший у Орешника на посылках... И коловоротом все в голове его мешалось: баня, роща, пасека, голоса, обещания, теплые руки на шее, вымазанные в липком меде... да только горчил тот мед, и под толстым слоем его шевелились, выпуская жала, злые пчелы.
Вернулся Орешник в свой дом на третью ночь затемно. Все уже спали, только сторож у ворот нес дозор. Узнав хозяина, ахнул от радости – обыскались уж в эти дни Орешника, думали, сгинул совсем. Орешник знак ему дал: молчи, мол, – а сам вошел в ворота и пошел по двору, оглядывая его так, будто впервые видел. Большой двор, просторный... а все ж тесный, будто самая темная и грязная тюрьма. Проделав с полсотни шагов и дойдя до того самого амбара, за которым Желан свою будущую невесту бил ивовым прутом, Орешник услышал голоса и остановился. Огляделся – кругом никого не было, дом был темен. Из-за амбара доносился тихий женский плач, а с ним – голос тихий, но такой жаркий, такой быстрый, что Орешник невольно прислушался.
– Завтра же, завтра пойду его сам искать, слышишь? – горячо говорил сын его – да не старший, Желан, а младший, Иголка. – И найду, хоть бы мне на дно речное нырнуть за ним пришлось, и все ему расскажу, все как есть! А там пусть хоть голову снесет!
– Да что ты говоришь такое, что? – всхлипывала Иволга, и по голосу ее Орешник понял, что все эти два дня она плачет, с утра до ночи и с ночи до утра, и забыла уже, как это – не плакать. – Как ты ему такое скажешь?..
– Как есть, всю правду скажу! Я сам виноват. Только я и виноват, а не ты вовсе – девка никогда не виновата... Скажу, что я во всем повинен, а Желан узнал и использовал, знал, что ты меня не выдашь.
– Да какая разница, Иголочка, ты или он... Правда одна: я опозорила батюшку, и никогда он меня теперь не простит. А как узнает, что с тобой я согрешила, а не с Желаном, – так и тебя не простит.
– Почему не простит?! Ну ты ровно не знаешь отца! Он же тебя любит, и меня любит, да он даже Злата с Желаном любит, он и их тоже всегда прощал...
– Иголочка, милый мой, да ведь не можешь ты, по закону нашему, жениться прежде, чем женятся старшие братья. А про мой позор все теперь прознали. Мне теперь или тотчас же под венец, или в монастырь идти – третьего не дано. Я знаю, как батюшка вернется, он вот такой выбор мне даст: или идти за Желана, или в монастырь.
Орешник так и похолодел. Не то чтоб не мелькало у него этой мысли – так всегда и делали, если узнавали, что девка нечистая: замуж за того, кто назвался соблазнителем, или Радо-матери курения возносить до гробовой доски. Но не мог он силовать свою Иволгу ни на одно, ни на другое – оттого был в таком отчаянии, и теперь при мысли, что девочка его иной судьбы для себя уже не ждала, отчаяние это стало только втрое сильнее.