Пленница - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А последовательных любовников Одетты (она была с таким-то, потом с беднягой Сваном, до такой степени ослепленным ревностью и любовью, что ни одного из этих мужчин, являвшихся по очереди, он не отгадал, исчисляя вероятности и полагаясь на клятвы, более внушительные, чем какое-нибудь противоречие, прорвавшееся у виноватой, противоречие гораздо более неуловимое, и однако гораздо более знаменательное, из которого ревнивец мог бы более логично извлечь для себя выгоду, чтобы тревожить свою любовницу, чем из собираемых им сведений сомнительного происхождения), любовников Одетты г. де Шарлюс принялся перечислять с такой уверенностью, точно он произносил наизусть список французских королей. В самом деле, ревнивец, подобно современникам, находится слишком близко, он ничего не знает, комизм адюльтеров приобретает историческую точность только для посторонних, равнодушных, впрочем, к этим спискам, которые зато воспринимаются трагически другим ревнивцем, вроде меня, невольно сравнивающим свое положение с положением товарища по несчастью и задающим себе вопрос, нет ли и у женщины, в которой он сомневается, такого же блестящего списка. Но узнать это он не может, существует как бы всеобщий заговор, своего рода поддразниванье, состоящее в том, что пока его приятельница переходит из одних объятий в другие, все безжалостно держат на глазах у него повязку, которую он постоянно силится сорвать, но безуспешно, потому что все оставляют в ослеплении несчастного, добрые по доброте, злые из злобы, грубые из любви к скверным шуткам, благовоспитанные из учтивости и благовоспитанности, а все вообще в силу одной из тех условностей, которую принято называть принципом. «А узнал ли когда-нибудь Сван, что вы пользовались ее благосклонностью?» — «Что вы, какой ужас! Рассказывать об этом Шарлю! При одной мысли об этом волосы дыбом встают. Да он бы меня попросту убил, дорогой мой, он был ревнив как тигр. Точно так же, как я не признался Одетте, которой это было бы, впрочем, совершенно безразлично, в том, что… полно, не заставляйте меня говорить глупости.
Замечательнее всего, что она стреляла в него из револьвера, чуть не угодив в меня. Да, не мало было у меня хлопот с этой парочкой, и, понятно, мне пришлось быть его секундантом против д'Осмона, который никогда мне этого не простил. Д'Осмон отбил Одетту, и Сван, чтобы утешиться, взял себе в любовницы, или псевдо-любовницы, сестру Одетты. Словом, не вздумайте меня просить, чтобы я вам рассказал историю Свана, мы застряли бы на ней десяток лет, ведь я ее знаю как никто. Это я выезжал с Одеттой, когда она не хотела видеть Шарля. Меня это тем более злило, что мои выезды с ней были не очень по душе одному очень близкому моему родственнику, который носит имя де Креси, не имея на то, понятно, ни малейшего права. Ведь она называла себя Одеттой де Креси и могла это делать вполне законно, потому что была разлученной, но не разведенной женой некоего Креси, совершенно подлинного, очень приличного человека, которого она обобрала до нитки. Но что ж это я, мне незачем вам рассказывать об этом Креси, я вас видел с ним в вагоне узкоколейки, вы его угощали обедами в Бальбеке. Бедняга верно в них нуждался, ведь он жил на крохотную пенсию, которую ему назначил Сван; я сильно подозреваю, что после смерти моего друга эта рента вовсе перестала выплачиваться. Не понимаю только, — сказал мне г. де Шарлюс, — почему вы, постоянный гость Шарля, не пожелали, чтобы я вас представил королеве Неаполитанской. Словом, я вижу, что вы не интересуетесь людьми как достопримечательностями, и это меня всегда удивляет у всякого, кто был знаком со Сваном, у которого этого рода любознательность развита была в такой степени, что невозможно решить, я ли был его руководителем в этом отношении или же он моим. Это все равно, как если бы я увидел человека, хорошо знакомого с Вистлером, и не знающего, что такое хороший вкус. Боже мой, кому было бы особенно важно с ней познакомиться, так это Морелю, вдобавок он этого страстно желал, так как он очень, очень большой умница. Досадно, что она уехала. Но я все-таки на днях устрою ему с ней свидание. Он с ней обязательно познакомится. Единственным возможным препятствием может быть только ее смерть, если она скончается завтра. Но надо надеяться, что этого не случится».
Вдруг Бришо, все еще оглушенный пропорцией «три к десяти», которая была ему открыта г-ном де Шарлюс, Бришо, продолжавший все время размышлять на эту тему, с неожиданностью судебного следователя, желающего вызвать у обвиняемого признание, а на самом деле обусловленной желанием профессора казаться проницательным и смущением, которое он испытывал, бросая такое тяжкое обвинение, встревоженно спросил г-на де Шарлюс: «А что, Ски не такой?» Чтобы поразить собеседников своей мнимой интуицией, он избрал Ски, рассуждая, что раз на десять человек приходится только три праведника, он почти не рискует ошибиться, назвав Ски, который представлялся ему немного чудаковатым, страдал бессонницами, душился, словом, не мог быть причислен к людям нормальным. «Ни в малейшей степени, — воскликнул барон с горькой иронией, догматически и раздраженно. — Вы говорите ложь, вздор, невпопад. Ски как раз то, что вы думаете, для людей, которые ничего в этом не смыслят; будь он таким, он бы им не казался в такой степени, я говорю это без всякого намерения критиковать, так как он не лишен известной прелести, и я даже нахожу в нем кое-что весьма привлекательное». — «Но назовите же нам какие-нибудь имена», настойчиво продолжал допрашивать Бришо. Г. де Шарлюс гордо приосанился: «Ах, дорогой мой, вы знаете, я живу абстракциями, все это интересует меня только с трансцендентальной точки зрения», — отвечал он с обидчивостью, свойственной ему подобным, в характерной для него манере вычурного велеречия. «Вы понимаете, меня интересуют только обобщения, я говорю вам об этом, как о законе тяготения». Но подобные минуты раздраженного отрицания, когда барон пытался скрыть истинную свою жизнь, продолжались очень недолго по сравнению с часами непрерывного поступательного движения, когда он давал ее угадывать, выкладывал с вызывающей готовностью, ибо потребность в признаниях брала у него верх над боязнью огласки. «Я хотел сказать, — продолжал он, — только то, что на одну необоснованную дурную репутацию приходятся сотни хороших, которые столь же необоснованы. Очевидно, число тех, кто их не заслуживает, меняется, смотря по тому, опираетесь ли вы на показания им подобных или на свидетельство остальных. Ведь если недоброжелательство последних ограничивается, поверить, что люди, известные им своей деликатностью и благородством, способны предаваться пороку, столь же ужасному с их точки зрения, как воровство или убийство, то недоброжелательство первых чрезмерно подстрекается желанием считать, так сказать, доступными людей, которые им нравятся, затем сведениями, полученными от людей, обманутых сходным желанием, наконец самым тем фактом, что они обыкновенно держатся в стороне.
Я встречал человека, довольно дурно принятого благодаря этим его вкусам, который утверждал, что, по его мнению, такой-то имеет такие же вкусы. И единственным его основанием так думать было то, что человек, о котором идет речь, был с ним любезен! Столько же оснований для оптимизма, — простодушно сказал барон, — и при выкладках упомянутого числа. Но истинная причина огромного расхождения между числом, высчитанным профанами, и числом, определяемым посвященными, коренится в таинственности, которой последние окружают свои махинации, чтобы скрыть их от непосвященных, так что те не имеют никаких средств осведомления и были бы буквально ошарашены, если бы узнали только четверть истины». — «Значит, в наше время дело обстоит так же, как у древних греков», сказал Бришо. «Почему же как у греков? Вы воображаете, будто это потом не продолжалось. Но взгляните на эпоху Людовика XIV: юный Вермандуа, Мольер, принц Людвиг Баденский, Брауншвейг, Шароле, Буфлер, великий Конде, герцог де Бриссак». — «Я вас перебью, я знал о Мосье, знал о Бриссаке из Сен-Симона, понятно, о Вандоме и о многих других, но эта старая язва Сен-Симон, который часто упоминает о великом Конде и о принце Людвиге Баденском, никогда о них этого не говорит». — «Прискорбно, однако, что мне приходится учить истории профессора Сорбонны. Вы, дорогой мэтр, невежественны, как карп», — «Вы суровы, барон, но справедливы. Постойте, сейчас я вам доставлю удовольствие, я вспомнил одну песенку той поры, сочиненную на макаронической латыни, по поводу грозы, застигшей великого Конде, когда он спускался по Роне в обществе своего друга, маркиза де ла Муссе. Конде говорит: