Неполная, но окончательная история классической музыки - Стивен Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переберемся-ка лучше на остров Эллис, где недавно высадился Дворжак — и откуда, тоже недавно, отплыл домой Чайковский. Дворжак оказался здесь потому, что твердо решил переселиться в Америку. Дрожь пробирает, как подумаешь, что у него в багаже тоже лежал диплом почетного доктора музыки Кембриджского университета.
Итак. Сейчас 1893-й — знаю, знаю, я это уже говорил, — и два очень разных композитора показывают публике две очень разные симфонии. Насчет огня и камня я тоже уже говорил, но вот они вновь перед нами: две симфонии, решительно поднявшие головы над бруствером, словно желая показать и то, какой мешаниной стилей и звуков была на самом-то деле «позднеромантическая» эпоха, и то, как по-разному обошлась жизнь с их создателями. С одной стороны, у нас имеется Шестая Чайковского, «Патетическая», — с цитатой из православного заупокойного песнопения, — симфония, которую считают одним из величайших в этом жанре достижений и описывают словами самыми разными: «гомосексуальная трагедия», «пессимистичнейшее высказывание за всю историю музыки». С другой — Симфония № 9 Дворжака, «Из Нового Света», — с цитатами из негритянских спиричуэл и американской народной музыки, — симфония, переполненная оптимистической радостью перед новым началом жизни. «Патетическая» и «Из Нового Света» — одни их названия уже говорят нам все потребное. Через несколько месяцев впавший в депрессию создатель «Патетической» выпьет — как кое-кто уверяет, намеренно — стакан зараженной холерой воды и умрет. Через несколько лет оптимистичный создатель «Из Нового Света» вернется в Прагу, станет директором консерватории и пожизненным пэром австрийской «палаты господ».
Две симфонии, два композитора, с двумя ни в чем не схожими судьбами, но оба — могучие представители высокого романтизма, создающие просто-напросто фантастическую музыку. Не полное, но окончательное отсутствие чувства юмора — вот что такое наша жизнь.
ПЕЧАТЬ ВЕКА
Ух ты, какой, однако, неслабый скачок, — впрочем, я попросил бы почтенных господ читателей еще раз взглянуть на название этой книги. НЕполная! НЕполная! Договорились? Вот и ладушки. Итак, я намереваюсь совершить немилосердный скачок в 1897-й, а пока, с вашего разрешения, приподниму краешек ковра и покажу вам годы, которые проносятся под нами.
Я просто обязан упомянуть 1896-й, без коего этот фильм никогда не вышел бы на экраны. Виноват, залез совсем в другие наброски. Я просто обязан упомянуть 1896-й по причине Рихарда Штрауса и одного его сочинения. Речь идет о симфонии, более-менее симфонической поэме в трех частях, если быть точным: первые две минуты ее — это своего рода «Большой взрыв для оркестра» с лучшим из когда-либо придуманных использованием органа как оркестрового инструмента. Название позаимствовано у книги Ницше «Так говорил Заратустра». Часть этого сочинения снискала славу, но не так чтобы состояние, прозвучав в фильме Стенли Кубрика «2001: Космическая одиссея». Этот же год принес нам оперетту Гилберта и Салливана и множество разных событий в Южной Африке — слишком запутанных, чтобы вместиться в одну строку. Ну и разумеется, он соединил множество стран в первых современных Олимпийских играх. Все это плюс одна из величайших, романтичнейших (в «слезливом», я имею в виду, смысле этого слова) опер всех времен. Эта прекрасная опера называется… «Богемой». (Утрите слезы с глаз.) Увы, времени на нее у нас сейчас нет, — может быть, позже. Нам нужно двигаться дальше, запечатывать век.
Итак, уже 1897-й — а ловко мы в него проскочили, правда? — и мы продолжаем скользить дальше. Очень скоро настанет новый век, и что тогда с нами будет, а? Но еще не сейчас, — сейчас «fin de siècle», как выражаются в Лидсе, — осенняя пора девятнадцатого столетия. Королева Вика отпраздновала свое семидесятипятилетие, а самым приметным писателем стал Г. Дж. Уэллс. В этом году он перепугал всех «Человеком-невидимкой». а пару лет назад — «Машиной времени», в общем, работает человек. Кроме того, Дж. Дж. Томсон открыл электрон. У меня даже есть стенографическая запись именно этого момента:
…мать честная, какой же он маленький!
Здорово, правда? Как будто мы сами там побывали. Добавьте сюда мор в Индии и остаточные явления золотой лихорадки в канадском Клондайке, и вы словно бы ощутите приближение следующего века. Мир искусства пластического тоже перетекает в новый интересный период. Не успел сэр Генри Тейт пожертвовать свою галерею народу Британии, как художники вроде Матисса и Писсарро принялись создавать поразительные полотна. В этом году мы получили от Матисса «Обеденный стол», а от Писсарро — «Итальянский бульвар». Да и Роден тоже продолжает приводить публику в оторопь: в 1897-м — бронзовым портретом Виктора Гюго. Что касается музыки, Брамс, увы, скончался, а Малер стал музыкальным директором Венской оперы. Это, я полагаю, и хорошо и плохо — зависит от того, с какой стороны смотреть. Да, он сотворил с Венской оперой чудеса, но, говоря по правде, с трудом переносил дураков, а язык у старины Гуса был что твоя бритва.
Ну хорошо, а что вообще происходит с музыкой в 1897-м? Да много чего, и всякого разного! И дело не только в смешении стилей — но и в смешении языков. Беда не в том только, что в людях не стало согласия по поводу стиля создаваемых звуков или отношения к музыке. Нет. Очень скоро они начнут, если уже не начали, расходиться во взглядах на самую ее СУТЬ — на синтаксис, на язык, на правила, согласно которым музыка строится. Примерно то же происходит в литературе и в пластических искусствах — вскоре музыка вглядится в себя и скажет: «Нет, ну честное слово, что-то я тут ничего не понимаю. Придется вернуться к первоосновам, разобраться в том, как мы относимся к музыке и что ею считаем». И давайте смотреть правде в лицо: это дело такое, что начнешь и уже не остановишься.
Впрочем, пока все тихо. Атома никто еще не расщепил, и тональности тоже. М-м, если можно так выразиться. Собственно, если вам хочется убедиться в том, что «музыку» никто пока, что называется, не трогает и в случае чего она всегда окажется под рукой, обратитесь к Джону Филипу Соуза, к его сочинению 1897 года.
Сочинение называется «Звездно-полосатый навсегда» и оставляет ощущение чистого, дистиллированного Дяди Сэма в изложении для военного оркестра. Банковскому счету Соуза оно никакого ущерба не причинило, авторские отчисления за исполнение этой мелодии только при жизни принесли ему не меньше 300 косых. Шустрый какой оказался. Ну а нам с вами пора возвращаться в добрую старую Англию — с небольшой остановкой в Париже.
ПЕРЕПРАВА 1: ЗАПУТАННЫЕ МУЗЫКАЛЬНЫЕ ИГРЫ 1899 (6)
Прежде чем мы доберемся до 1899-го, остановимся, как я и обещал, в Париже 1897-го. Здесь, в Париже, родился и вырос Поль Дюка. Здесь он и жил, учился в Парижской консерватории, да, собственно, и преподавал в ней композицию до самой своей кончины в возрасте шестидесяти девяти лет. Он принадлежал к числу молодых людей, весьма увлекавшихся музыкой композитора Эдуарда Лало, родившегося в Лилле. Впрочем, к 1897-му Лало был уже мертв, а Дюка работал над симфонической поэмой — да и кто же над таковой не работал? — которая, как он надеялся, принесет ему славу: ему, тридцатидвухлетнему композитору, обладающему собственным голосом. Увы, мы, с нашим неполным, но правдивым подходом, не можем надолго задерживаться на мсье Дюка, не говоря уж об Эдуарде Лало (я, вопреки всему, надеюсь, что он произвел на свет двух дочерей с именами Лулу и Лейла, но доказательств сего не имею), однако о двух моментах упомянуть мы вправе. Первый: в 1897-м Дюка действительно предъявил публике доказательство того, что он обладает собственным голосом, а именно «Ученика чародея», столь любимого всеми поклонниками Диснея, хотя изначально вещь эта задумывалась как музыкальное изложение гётевского «Der Zauberlerhling». «Ученик чародея» — это одно из тех названий, что звучат одинаково поэтично на всех трех языках: на английском ему определенно присущи форма и стиль[*]; на немецком оно обладает внушительной помпезностью; что до французского — тут оно просто роскошно: «L’Apprenti Sorcier»! М-м-м. Прелесть что такое. И второе: с Дюка случилась трагедия — лет через десять после обретения собственного голоса он снова его потерял: когда Дюка было около сорока, он сжег все, что сочинил начиная с двадцати лет. Да, трагедия. Он принадлежал также к тем людям, которые, когда мы узнаем даты их жизни, кажутся нам попавшими не в свое время. Я, до того как узнал о нем хоть что-то, мысленно относил Дюка к поре Брамса и Мендельсона. А уяснив, что он был еще жив в 1935-м, испытал немалое потрясение. Поль Дюка и, ну, скажем… Черчилль, дышащие одним воздухом. В этом есть что-то неправильное, вам не кажется? Но ведь дышали же.