Рудник. Сибирские хроники - Мария Бушуева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только внуки утешали маму. Особенно – моя дочка.
Из мужчин у нас оставался мой муж, но в начале тридцатых годов и он внезапно умер. Был Петр Викентьевич много старше меня, и, между прочим, принадлежал к древнему титулованному роду Галиции, хотя и родился в Иркутске из-за отца, который девятнадцатилетним участвовал в Польском восстании 1863 года, вступив в его киевское крыло: будущего повстанца маленьким ребенком привезли родители на Волынь – и, когда австрийским подданным, участникам восстания, было разрешено вернуться на Родину, его это не коснулось: женившись в Иркутске на дочери чиновника Чернышева, он там и остался. Дворянство ему вернули. Родился сын. И, поскольку его жена, мать новорожденного, была русская, окрестили младенца уже в православном храме. Хотя дед моей дочки, бывший ссыльный, австриец по отцу, по матери поляк, так до конца жизни и оставался католиком.
Как муж мой умер, мне до сих пор неизвестно. История странная. Он подыскивал нам жилье – мы решили перебраться в другой город, где ему, пианисту, предложили место в оркестре, – и вдруг перестал мне писать. Оставив маленькую дочку с моей мамой, я поехала на поиски. Хозяйка дома, где муж остановился, пугливо сообщила, что к ее временному жильцу вечером пришли какие-то люди, забрали все его вещи, а ночью он случайно отравился сулемой. Это были уже тридцатые годы, и, ощутив и над собой, и над дочкой опасность, я на всякий случай позже дала ей отчество отчима, моего второго мужа…
Осталась я с полуторагодовалой девочкой на руках одна. Было трудно. Мама моя настояла, чтобы в то лето я уехала в деревню, сняла комнату, поила ребенка хорошим парным молоком и кормила натуральными яйцами. Она поехала с нами. Инвалид – нога ее давно не разгибалась в колене – могла она посидеть с ребенком, пока я работаю или хожу за продуктами.
Село, в котором мы сняли у хозяйки две комнаты, было татарским, жили в нем татары-мишари, мусульмане, но были среди них и православные. Легенда сохранилась в селе о старом слепом священнике, который никого не окрестил насильственно, а просто ходил с поводырем из дома в дом и рассказывал о Христе…
Соседский шестилетний мальчик Фарид с очаровательным круглым личиком и яркими черными глазами стал прибегать к нам и с удовольствием возиться с моей девочкой. Звал он ее – Ферочка. Сначала он бывал у нас раз в два дня, потом каждый день и, наконец, стал сбегать к нам, едва проснувшись, и оставался до самого вечера: моя мама кормила его обедом и ужином, а он самозабвенно играл с маленькой подружкой.
Как-то мать Фарида, у которой имелось еще несколько таких же черноглазых мальчишек, но не было ни одной дочери, встретив меня на улице, спросила, не мешает ли он. Нет, наоборот, улыбнулась я, чудесно играет, развлекает малышку, что-то ей рассказывает по-татарски, наверное, сказки и даже поет ей песенки.
Самые крайние дома села сбегали к реке – и хотя татары не были никогда рыбаками, некоторые из сельчан ловили рыбу и продавали тем, кто приехал в село только на лето. Однажды отец Фарида принес нашей хозяйке рыбу, не взяв с нее денег, и попросил передать нам с мамой.
…Но лето кончилось. И мы стали постепенно готовиться к отъезду домой. Чтобы не стало это для Фарида неожиданностью, ведь он очень привык к нам, я иногда говорила ему, что мы скоро уедем и вернемся только в следующем мае. Я не была уверена, что мы вернемся, время было сложное, к тому же мне предложили с осени новую работу заведующей литчастью небольшого театра – как можно было загадывать на год вперед? Но хотелось мальчику дать надежду: он привязался к моей дочке как к родной сестре.
Час отъезда настал. Муж хозяйки со своим другом погрузили на подводу наши вещи и помогли сесть моей маме, хозяйка, в длинном темном платье, в черном платке, сама правила спотыкающейся через каждый шаг лошадью, а я шла на пристань пешком, с дочкой на руках, и рядом, подпрыгивая, поспешал Фарид.
И вот вещи погрузили на пароход, маму завели на палубу первой, я поцеловала Фарида, наклонила лицо дочки к нему – чтобы она прикоснулась к его смуглой щеке своим крохотным носиком, – и зашла следом. Мостик убрали. Просигналил гудок – пароход, отчалив от берега, медленно стал набирать ход.
Я стояла на палубе с дочкой на руках, смотрела на отдаляющийся берег и не могла сдержать слез: по кромке воды вслед за пароходом бежал шестилетний мальчик, отчаянно и горько крича: «Ферочка! Куда поехал? Ферочка! Куда поехал?! Ферочка?!» В крик его уже врывались рыдания, их заглушали волны и ветер, а потом его фигурка стала далекой точкой на покинутом берегу.
– Куда поехал, Ферочка?!
В том селе мы больше никогда не бывали.
Так и осталось в памяти: спотыкающаяся лошадь, которой правит жещина в темном платье, и черноглазый мальчик, бегущий вслед за пароходом, исчезающим в холодной воде времени…
Второй мой муж, Михаил Маркович, химик по профессии, считал себя атеистом и ленинцем. Прожили мы с ним всего три года, и все три года я тряслась от страха: он ненавидел Сталина и постоянно об этом говорил. Я боялась, что моя маленькая дочь случайно, играя во дворе, повторит его слова – и нам всем придет конец: мне снился из ночи в ночь «черный воронок»…
– Скрыли от народа письмо Ленина, вот и пришел к власти этот усач! – бормотал муж за ужином. – Я бы лично его застрелил!
Но Михаил был не простой ленинец, пропитанный революционным пафосом, он был человеком со своей собственной философской теорией. Узнала я о его теории случайно: приехала погостить ко мне моя любимая младшая сестра, Таисия, Тася, милая стройная девушка с льняными волосами – и как-то вечером, когда она, улыбаясь, рассказывала об очередном своем кавалере, уговаривающем ее выйти за него замуж и читающем ей на свиданиях стихи Маяковского, Михаил Маркович усмехнулся и сказал:
– Вот выйдешь скоро замуж и узнаешь, что жизнь человеческая начинается с плевочка, и, как ни называй эту горстку слизи жемчужиной, суть не меняется. И сама жизнь – тот же плевок, чем бы человек ни был занят – с девицей гулял, ел и пил в ресторане, считал деньги, – он всегда, даже как бы не думая об этом, помнит каждой клеткой своего организма, что смертен, что еще год, два или даже сорок лет, и он будет втоптан в земную грязь и станет всего лишь добычей червей. Разве такая обреченность не унизительный плевок в лицо человеку?
– Ты же атеист, – возразила я, – а твоя теория предполагает наличие того, кто человека унизил.
– Ну, можно посмотреть иначе, – сердито сказал он, – просто мы оказались вписаны в законы природы как маленькая ее часть, осознающая свою конечность. И в этом осознании таится змея – яд ее начинает действовать с того момента, как человек узнает о своей смертности.
– И что же делать? – тревожно спросила моя сестра.
– А что бы ты сделала, если бы какой-то случайный прохожий на улице внезапно плюнул тебе в лицо? Наверное, утерлась бы платком, а дома тщательно вымыла щеку и, подумав, что это человек или дурак, или негодяй, постаралась об инциденте забыть.