Не кысь - Татьяна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что она говорит? – спрашивал на ходу кто-нибудь из домашних.
– Сейчас послушаю… Про какую-то Софью Сергеевну, как та летом ездила в санаторий и какие там были розы… розы, говорит, были красные, а листья у них зеленые… на небе было солнце… а ночью – луна… а в море – вода… кто выкупался – выходит из воды… и переодевается в сухое… а мокрую одежду сушит… а вот спросила, как мы живем. Хорошо, Женечка! Я говорю, хорошо, Женечка! Хо-ро-шо! Да! Передам! Передам!
Одни мы у нее были на свете.
Но настал день посреди зимы, когда потрясенная до глубины души Женечка, нахлобучив остатки своей боярской шапки и вооруженная растрескавшимся посохом, появилась на пороге с длинным голубым конвертом в руках.
В конверте ворочались и гудели слова о том, что Женечка не одна на свете, что вот тут, совсем рядом – рукой подать – за холодным заливом, за сосновым шумом, за дугой зеленых льдов, в заснеженном городе Хельсинки – бывшем Гельсингфорсе – в крутоверхом доме у веселого камина живет и улыбается потомство Женечкиной любимой, давно потерявшейся сестры, что потомство это ждет не дождется, когда милая тетя Эугения взойдет под высокую кровлю, падет в гостеприимные полуфинские объятия и возложит цветы в целлофане на могилу своей дорогой сестрицы, покоящейся на чистеньком финском кладбище.
Мы провожали Женечку на вокзале, смущенную и напуганную, словно Золушку, садящуюся в карету из тыквы, запряженную мышами; к груди она прижимала парусиновый чемодан с зубной щеткой и сменой белья; мы как-то видели это белье, когда Женечка на даче, на берегу озера, на рассвете делала доступную возрасту гигиеническую зарядку. Оно состояло из холщовых прямоугольных полотнищ, тщательно состыкованных прочным, вечным швом; ни вытачек, ни оборок, ни каких-либо портновских шалостей не знало это суровое, солдатское белье – лишь пустые, крепкие полотнища, как белые листы повести о честной, трудовой, с пользой прожитой жизни.
Мы встречали ее через месяц на том же вокзале, бегали вдоль поезда и не находили. Из вагона вышла важная старая дама с бровями черными, как у падшего ангела, с густо нарумяненными щеками, в пышных мехах и в достойной, приличной возрасту шляпке. Носильщик нес душистые чемоданы. Кто-то узнал Женечку по ортопедическому ботинку.
– Ну что? – спросили мы.
– Там есть всё, – сказала она. И пошатнулась.
Мы увезли ее к себе и отпоили чаем. Теперь каждую весну Женечка уезжала в Финляндию. А после, летом, она, сияющая и обезумевшая, счастливая и молодая, выращивала в благоухающем, воспрянувшем дачном саду неслыханные цветы, выросшие из финских семян. Над цветами на веревке развевалось Женечкино кружевное белье, небесное и лимонное, а в ее комнате на полочке громоздились предметы невероятные: духи, губная помада, лак для ногтей. И розы, красные розы, капризничавшие много лет подряд, внезапно расцвели под Женечкиными руками, торопливо выстреливая все новыми и новыми бутонами. Должно быть, финское удобрение помогало.
Женечка ловила нас на крыльце и в саду, возбужденно совала уже тысячу раз виденные фотографии: Женечка в гостиной на финском диване, Женечка с двоюродным внуком – новым обожаемым воспитанником, трогательно прильнувшим к ее руке (как ты, Женечка, сказала, его зовут-то? Коко или Пупу?), Женечка в столовой за обедом: зеленый лист салата и две травинки:
– Очень экономные. И строгий режим.
Мы поглядывали на Женечкины запоздало начерненные брови и зевали, слушая ее баллады о неслыханном богатстве рыбных магазинов:
– Женечка, а килька в томате там есть?
– Нет, вот кильки я там что-то не видела.
– Ну то-то. А паштет «Волна»?
– Вроде нет.
– А ты говоришь! Далеко им до нас! Вон, у нас все полки им завалены!
И доверчивая Женечка принималась возражать и доказывать.
– А куда ты там ходила?
– Да я все дома. С внуком сидела.
– А они?
– А они пока на Азорские острова съездили. У них уже билеты были заказаны, – оправдывалась она.
И пока родственники валялись на океанских пляжах, влюбленная Женечка с упорством сумасшедшего садовника поливала, окапывала и лелеяла новое юное деревце и рисовала на голубой бумаге знаки варварского алфавита, чтобы мальчик встретил загорелых родителей русским стишком или труднопроизносимым приветствием. А вернувшись в Ленинград, она принималась писать открытки, выбирая покрасивее: с букетами, с золотыми петербургскими мостиками, с Медным всадником, которого ее родня принимала за Кропоткина. И новая любовь, которой никогда не поздно прийти, шумела, бушевала и захлестывала ее с головой.
И мы поверили, что Женечка бессмертна, что молодость возвращается, что не погаснет однажды зажженная свеча и что добродетель, что бы мы о ней ни думали, все-таки когда-нибудь да вознаграждается.
Мы выберем день, запрем за собой двери, спустимся вниз по холодной лестнице, выйдем в душный утренний город и уедем на дачу. Там шумит на теплом ветру, ходит волнами розовая трава, там сосновые иглы засыпают старое крыльцо, там в опустевшем, покинутом доме легким шорохом проносится тень тени той, что жила, простая, как лист, ясная, как свет, тихая, как утренняя вода, наивно пожелавшая когда-то быть самой любимой.
Мы сойдем с электрички на бетонный голый перрон, пройдем под осиным жужжанием проводов и дальше – через топь и глушь, через холмы и перелески, туда, где за заросшими иван-чаем полянами спит пустой дом, где разрослась одичалая сирень, где по крыльцу ходит ворон, постукивая клювом, где мыши говорят друг другу: мы пока тут поживем.
Мы идем через траву вброд, разводя густые заросли руками, как пловцы, достаем забытого вида ключи, озираемся, разминая затекшие от сумок руки. Сырой, северный, буйно цветущий июнь. Старая, кривая дача вязнет в густых травах, как полузатонувшая лодка. В комнатах темно от сирени, сосны сдавили хрупкую выпуклую грудь веранды, ломкие дудки подмаренника раскрыли белые зонтики, сильно кричит, волнуясь, неведомая молодая птица. И каждый солнечный сухой клочок земли отыскала и усыпала синим сором мелкая вероника.
Нет пока ни дорожек, ни тропинок в океане травы, цветы еще не примяты, только там, где мы прошли от ворот к крыльцу, угадывается глухой, готовый сомкнуться коридор. Жаль обломать плотную, тугую гроздь сирени – на ней, как на искрящемся свежем насте, лежит синяя снеговая тень. Жаль измять тихие густые травяные леса.
Мы пьем чай на веранде. Давай тут заночуем. Почему мы сюда не ездим? Тут можно жить! Только сумки таскать далеко. Крапиву бы повыдергать. Цветочки какие-нибудь посадить. Крыльцо починить… Подпереть чем-нибудь. Слова падают в тишину, сирень нетерпеливо вломилась в распахнутое окно и слушает, покачиваясь, наши пустые обещания, невыполнимые проекты, розовые, но быстро выцветающие мечты: неправда, никто не приедет, некому приехать, ее больше нет, она стала тенью, и ветхое ее жилище развеет ночной ветер.