Розанов - Александр Николюкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говоря о значении Толстого для русской и мировой культуры, Розанов не измеряет его каким-то «шагом вперед», но сравнивает с «огромным метеором», к которому точно прилипли светоносные частицы русской души и русской жизни: и вокруг него, за ним, позади него — ничего не видно в теперешней литературе, кроме черной и безнадежной пустоты. Страшно остаться с этою пустотою, особенно страшно после него, его великой образцовости. «Метеор», конечно, не поддается измерению шагом или аршином («аршином общим не измерить»). «Особенная стать» Толстого проявилась во всем, вплоть до смерти без примирения с церковью.
В смерти Толстого Розанов видит и нечто прекрасное, исключительное по благородству. «Кто еще так странно, дико и великолепно умирал? Смерть его поразительна, как была и вся его жизнь. Так умереть, взволновав весь мир поступком изумительным, — этого никто не смог и этого ни с кем не случалось…»
Говоря о «поступке изумительном», Розанов имеет в виду не только уход Толстого, но и его отказ от возвращения в лоно церкви. В том же номере газеты, где появилась эта статья, напечатано сообщение о мерах, принятых Синодом 7 ноября в связи с кончиной Толстого. Совещание в покоях митрополита Антония, в котором приняли участие все три митрополита, обер-прокурор Синода Лукьянов и управляющий синодальною канцеляриею С. П. Григоровский, «не нашло возможным снять отлучение, наложенное на покойного 22 февраля 1901 года. Этим постановлением Л. Н. Толстой лишается церковного погребения и возношения за него молитв в храмах… Канцелярия митрополита уведомила через петербургскую духовную консисторию всех благочинных о воспрещении духовенству отправлять панихиду и другие заупокойные богослужения о почившем Л. Н. Толстом. Такое же распоряжение отдано и провинциальным архиереям».
Правда, здесь же газета не преминула сообщить, что в церкви Мариинского дворца М. А. Стахович, упоминавшийся уже знакомый семьи Толстых, к которому когда-то Толстой адресовал Розанова за экземпляром «Крейцеровой сонаты», обратился с просьбой отслужить панихиду по Толстому. Священник согласился, и 7 ноября панихида была отслужена. Это было столь же непредвиденно, как и то, что герой рассказа Куприна «Анафема» дьякон Олимпий вместо анафемы Толстому вдруг запел «Многая лета».
В связи с запретом «церковного погребения» Толстого газета «Русское слово» была вынуждена снять с набора статью Розанова (писавшего там под псевдонимом В. Варварин) «Перед гробом Толстого», в которой он предлагал устроить церковные похороны писателя, с тем чтобы не отдавать «тело и душу учителя — сектантам-толстовцам».
Смерть Толстого — народный траур, траур страны, писал в этой оставшейся в рукописи статье Розанов. «России — потеря. Россия — хоронит. Эта огромная Россия не должна дать подняться никаким крикам справа и слева»[384]. Розанов хотел, чтобы подобно тому как Пушкинский праздник при открытии памятника поэту в Москве в 1880 году объединил на какое-то время литераторов различных направлений, так и похороны Толстого превратились бы в «момент единения» народа и литературы перед памятью о гении.
Мечта несбыточная в период кратковременного затишья между двумя революциями, но тем более примечательная. Называя Толстого «коренным русским человеком», Розанов говорит: «Я хочу быть русским человеком» — это пела его более чем пятидесятилетняя песнь, от «Детства и отрочества», от «Севастопольских рассказов». И теперь Россия хоронит своего Толстого, как когда-то хоронила Петра Великого…
Для нас уход из жизни Толстого — хрестоматийная история, известная по статьям современников да скупым строкам учебников и научных работ. Розанов же ощутил эту утрату невыразимо остро. Перед ним была картина бурь, которые кипели вокруг этой грандиозной личности.
Уже на другой день после смерти Толстого, которого сравнивал с огромным метеором на русском небе (комета Галлея сияла на небосводе в мае 1910 года), Розанов сказал, что «явление Толстого в России» по своей значимости равно народному эпосу, гомеровскому циклу. «Как Троя своего Гектора, как Нибелунги своего Зигфрида — оплакивает Россия Толстого, — свою гордость, свое величие, свою заслугу перед миром, свое оправдание перед ним, свое, наконец, искупление за множество грехов… Все „явление Толстого России“, как заключительный аккорд нашей классической литературы, — походило на какой-то миф».
Начались похороны. Сохранилось немало воспоминаний о тех днях, литературных и «просто так». Через год «итоги» всероссийской манифестации чувств и восклицаний по поводу кончины великого писателя Розанов подвел в своем «Уединенном»:
«Поразительно, что к гробу Толстого сбежались все Добчинские со всей России, и, кроме Добчинских, никого там и не было, они теснотою толпы никого еще туда и не пропустили. Так что „похороны Толстого“ в то же время вышли „выставкою Добчинских“…
Суть Добчинского — „чтобы обо мне узнали в Петербурге“. Именно одно это желание и подхлестнуло всех побежать. Объявился какой-то „Союз союзов“ и „Центральный комитет 20-ти литературных обществ“… О Толстом никто не помнил: каждый сюда бежал, чтобы вскочить на кафедру и, что-то проболтав, — все равно что, — ткнуть перстом в грудь и сказать: „Вот я, Добчинский, живу; современник вам и Толстому. Разделяю его мысли, восхищаюсь его гением; но вы запомните, что я именно — Добчинский, и не смешайте мою фамилию с чьей-нибудь другой“…
В воздухе вдруг пронеслось ликование: „И я взойду на эстраду“. Шум поднялся на улице. Едут, спешат: „Вы будете говорить?“ — „И я буду говорить“. — „Мы все теперь будем говорить“… „И уж в другое время, может, нас и не послушали бы, а теперь непременно выслушают и запомнят, что вот бородка клинышком, лицо белобрысое и задумчивые голубые глаза“… „Я, Добчинский: и зовут меня Семеном Петровичем“.
Это продолжалось, должно быть, недели две. И в эти две недели вихря никто не почувствовал позора. Слова „довольно“ и „тише“ раздались не ранее, как недели две спустя после смерти. „Тут-то я блесну умом“… И коллективно все блеснуло пошлостью, да такой, какой от Фонвизина не случалось» (43–44).
Вскоре после похорон между наследниками начались споры о праве на издание сочинений Толстого, выплеснувшиеся на страницы печати. В защиту прав Софьи Андреевны как матери семейства (что для него всегда было решающим) выступил Розанов. Вернее сказать, хотел выступить, потому что его статья «Роковое в „наследии“ Толстого», написанная для «Русского слова», была в мае 1911 года снята с набора и не вышла в свет.
Статья начиналась по-розановски образно: «Драгоценные произведения Л. Н. Толстого подобно „золоту Рейна“… Вагнера: „кружат голову“ своему обладателю, внушают ка-кое-то „безумие“ и в конце концов несут несчастие и гибель… Кто же не скажет, что около этого „золота Рейна“ странным образом и чрезвычайно померкло достоинство всех его обладателей или даже только претендентов на обладание».
«Наилучшее издание» Толстого может дать, утверждал Розанов, только Софья Андреевна — «знаток рукописей и корректур, 40-летний спутник и почти сотрудник Л. Н-ча по технике письма, переписывания и исправления. Дочь тут едва ли что может; едва ли в чем компетентна. Россия ни в коем случае не может положиться на „редактирование Александры Львовны Толстой“, об умелости которой, даже об образовании которой она не имеет никакого представления».