Герман Гессе, или Жизнь Мага - Мишель Сенэс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гессе всегда испытывал особую радость, слушая живую музыку. Так, в 1937 году он ездил в Цюрих на «Страсти по Матфею» с участием Илоны Дюриго и под управлением своего друга Волкмара Андреа. Французский виолончелист Сильс-Мариа играл однажды целый день ему одному, и тогда Гессе пережил ощущение чуда, которое так трепетно позднее воссоздал в «Игре в бисер».
«…День этот выдался несчастный, — пишет он в „Энгадинских впечатлениях“. — Это оказался один из тех дней недомогания, недовольства, усталости и дурного настроения, какие и на ступени мнимой старческой мудрости все еще доставляют нам наша среда и порывы собственной души. Я чуть ли не силой заставил себя отправиться к назначенному послеполуденному часу в номер артиста, из-за моего дурного настроения и уныния у меня было такое чувство, будто я сажусь немытым за праздничный стол. Я вошел туда, опустился на стул, маэстро сел, настроил свой инструмент, и вместо атмосферы усталости, разочарования, недовольства собой и миром меня вскоре охватила строгая атмосфера Себастьяна Баха; казалось, будто из нашей высокогорной долины, волшебство которой сегодня на меня не действовало, меня вдруг подняли в какой-то еще гораздо более высокий, более ясный, более хрустальный горный мир, открывавший, будораживший и обострявший все органы чувств. То, что не удавалось весь этот день мне самому — шагнуть из обыденности в Касталию, — это мгновенно совершила со мной музыка».
За исключением премии Баурнфельд, которой Вена наградила в 1904 году «Петера Каменцинда», Гессе не получал официальных наград, пока 28 марта 1936 года Мартин Бодмер от имени цюрихской организации не вручил ему премию Готфри-да Келлера. Поскольку он «на своей собственной шкуре» испытывал серьезный кризис, в котором находилась тогда немецкая литература, его радость от получения этой премии «возросла вдвое». Писатель был польщен, а вознаграждение в шесть тысяч франков его тем более не оставило равнодушным. В письме Волкмару Андреа его впечатления окрашены легкой иронией: «Мир дает нам понять, что мы стареем и слабеем, самым неприятным образом. В течение десяти лет, если я еще буду жить, меня сделают почетным доктором, а когда меня хватит первый апоплексический удар — почетным гражданином».
В отношении этих дат Гессе проявил поистине пророческую проницательность! Как ему это удалось, совершенно необьм нимо. В 1946 году немецкий город Франкфурт прост его принять премию Гёте. Он долго колебался и согласился в итоге только потому, что комитет, распределявший премии, имел безупречную репутацию.
О самой высокой международной награде — Нобелевской премии — Гессе думал, вероятно, еще меньше. Его кандидатура была предложена еще в 1933 году Томасом Манном, лауреатом 1929 года. Не успел Гессе в начале ноября 1946 года приехать в санаторий в Марен, рядом с Невшателем, где надеялся «скомпенсировать одиночеством, покоем и скукой чрезмерное переутомление этого года», как ему официально сообщили о присуждении этой высокой награды. В первую очередь он отблагодарил Томаса Манна, который ежегодно обновлял свою рекомендацию. Эти годы, сказал писатель не без оттенка черного юмора, принесли много радостей: долгое пребывание у него двух сестер, премия Гёте, наконец, Нобелевская премия. Друзья и особенно жена радовались его успеху, как дети, и «обливали его шампанским». Однако он с грустью признается Максу Вассмеру: «Жалко, что чаще всего внешние благодеяния приходят тогда, когда они нас уже не радуют». Гессе не присутствовал на крупной шведской церемонии по вручению премий. Он отпраздновал это событие вместе с Нинон, директором санатория, мадам Риггенбах, при участии хора.
В конце февраля 1947 года Гессе ответил Андре Жиду, говоря, что из всех, написавших ему после вручения премии, вряд ли найдется корреспондент, поздравление которого ему доставило бы столько же удовольствия. «Принимая этот приз, я был сильно удивлен, почему вы не получили его раньше меня». Два месяца спустя он пишет кузине Фанни: «Недавно к нам совершенно внезапно приехал знаменитый и уважаемый гость, Андре Жид. Я высоко ценю этого писателя нашего поколения. В семьдесят семь лет он очень свежий и живой. Его сопровождали дочь, очень миленькая, и ее муж, который переводит „Паломничество в Страну Востока“». В «Листках памяти» Гессе рассказывает об этом посещении. «Я страшно обрадовался и в то же время немного испугался, ибо был небрит и одет в мой старый костюм для садовых работ. Заставлять долго ждать таких гостей я не мог, необходимо было по крайней мере побриться. Никогда я так стремительно не справлялся с этой задачей. И явился в потрепанной одежде в библиотеку, где с гостями уже сидела моя жена».
И вот оказываются лицом к лицу, в «первый и единственный раз», Гессе, которому скоро исполнится семьдесят, и Андре Жид, который старше его на семь лет. Жаль, что в дневнике Жида нет ни слова об этой встрече: портрет Гессе, созданный им, был бы неоценим. Однако есть много фотографий этого времени, по которым можно представить Гессе в простом костюме с болтающимися брюками и с поясом, едва придерживающим блузу из светлого полотна. Лицо, прорезанное глубокими морщинами, совсем не напоминает лицо Степного волка сейчас в нем этот образ выдают лишь остроконечные уши и резкий профиль. Сморщенный лоб и седые волосы свидетельствуют о возрасте, но в линии рта и выражении глаз таятся проницательность и ум.
Гессе, со своей стороны, подробно описал внешность и поведение француза: «Он был меньше ростом, чем я его представлял себе, да и старше, тише, спокойнее, но в серьезно-умном лице со светлыми глазами и выражением одновременно испытующим и созерцательным было все, что намечали и обещали немногие известные мне фотографии… В комнате, однако, мы находились не только впятером — на полу стояла большая мелкая корзинка, а в ней лежала наша кошка с котенком. Ему не было и двух недель, лежа рядом с матерью, он то спал, то сосал, го еще неуклюжими, но энергичными движениями пытался обойти и исследовать окружающий мир… Оживленно и интересно шла беседа, которую Жид вел без труда, ни на секунду не но шикало впечатления, что он не полностью сосредоточен на разговоре. И все же полностью сосредоточен он не был. Моя жена, наблюдавшая за многочтимым гостем не менее внимательно, чем я, может подтвердить: в те полтора или два часа, что он сидел на диване, спиной к большому окну и к Женерозо, его пытливые, любопытные, влюбленные наперекор всякой серьезности в жизнь глаза возвращались, независимо от разговора, к корзинке с кошками: матерью и ее детенышем. С любопытством и удовольствием следил он за ними, особенно за котенком, когда тот поднимал головку и едва прозревшими глазками удивленно разглядывал большой неведомый мир… Этот взгляд, — эта великая человеческая открытость, тянущаяся к чудесам мира, — был способен к любви и состраданию, но был совершенно не сентиментален, при всей увлеченности в нем была какая-то объективность, его первопричиной была жажда познания».
Этих двух писателей, несмотря на имеющиеся расхождения, объединяла общая страсть к освобождающему бунту. Но Жид отказался от религии, Гессе — черпая из разных источников, пытался создать собственную.
На пороге глубокой старости Гессе смог наблюдать, как завершались, более или менее торопливыми шагами, судьбы сто родственников, друзей — близких и далеких. Чужая смерть на учила его смотреть на собственный конец без содрогания. «Страдать, стонать вот наш первый и естественный ответ на потерю чего-то дорогого», признает он в одном из неопубликованных писем. Однако, пишет Гессе, те, кого «знал, любил и потерял», «теперь часть меня и моей жизни, как раньше, когда они были еще живы. Я думаю о них, я о них мечтаю… Но я знаю скорбь, которая происходит от этой эфемерности, я испытываю ее перед каждым увядающим цветком. Но эта скорбь лишена безнадежности».