Цвингер - Елена Костюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из репродуктора передавали начинающую, но уже покорившую СССР по телевизору звезду французского мюзик-холла. Певица подражала Пиаф. Не отличишь. Очень похожий на Пиаф голос. Вика отвлекся на эту имитаторшу, слезы высохли. И сразу встык, баритоном Левитана — про то, что бомбят Ханой и Хайфон.
Певицу они сразу, как приехали, увидели в телевизоре. Она была с блестящей и густой стрижкой «паж». Люка пишет родителям, что тоже сделала себе такую в первый же год во Франции, распрощавшись с круглым начесом, который сама называла, подтрунивая, «вшивый домик». Люка вообще в тот период, можно проследить по вложенным в конверты снимкам, менялась каждый месяц, ища себе парижские очертания: то мини, то пижама палаццо. Линяла лоскутами, подобно ящерице. Нащупывала стиль. Для теоретической платформы читала только что вышедшую «Систему моды» Барта. Есть фото: Люка на диване, Бартова обложка загородила пол-лица.
Вообще-то Виктор знает, что подразумевал Ульрих, когда коряво описывал ту самую первую встречу с мамой. Мама была безупречна. И при этом вызывала желание защитить. А особенно — разгадать. Виктор ведь тоже маму не разгадал. Не успел. Времени не хватило. Слишком много в ней было уровней защиты. Из-за комплексов? Из-за перенесенных травм? Каких? Что мы о ней знаем?
Даже родители знали мало. Виктор убедился в этом по поздним разговорам с Лерой.
Да, Лючия боялась… как бы это сказать? Засветиться? Нет, не то. Хотя близко. Попасть под яркий свет. Себя явить. Лючия загораживалась стандартностью. Что в ходу у подружек — примерно это и следует носить. Что хвалят серьезные люди — нельзя не посмотреть. И конечно, о чем толкуют «все» — следует читать. В киевское время Хемингуэй, Ремарк, Цвейг, Голсуорси, Фейхтвангер, Маркес, Грэм Грин, Белль, Пристли, О’Генри, Сэлинджер. Переплетенный, выдранный из двух журналов «Мастер и Маргарита». Кое-что подпольное от «1984» до «Экзодуса» Юриса (очень скромный исторический дайджест в обличье мелодрамы, но на актуальную еврейскую тему)… Ни на шаг в сторону от банальной нормы. Поразительно, правда? Эти-то книжки она и в Париж привезла, и теперь у Вики в спальне сей инженерский набор, раздирая душу, пылится.
Правда, в парижской Лючииной жизни особый стеллаж заняла диссидентская словесность, ставшая главным для нее делом. Но и к подбору тех названий, ежели уж совсем по совести, признаем, она подходила не самостоятельно.
Зато самоотверженно. Что доказала страшным исходом.
Как жаль, что Вика слабо помнит маму в движении, в смехе. Плохо помнит взгляд. Отчасти причина в Викторовой близорукости. Руки, ритмы, голос, тепло — помнит. Запахи, конечно, тоже! Но — как через пластиковую пленку.
Виктор стал читать психологию. По книгам Люкин психотип выходил — комплекс отличницы, боязнь оценки, недостаточная любовь к себе. Ну да, похоже… Из кожи лезла, чтоб соответствовать подразумеваемым императивам. Возвращаясь из поездок, перечисляла местности, переименовывала встреченных и присовокупляла общее суждение: «Понравилось!» или «Незачем было и таскаться туда!».
В Париже Люка в первые дни затребовала, чтобы везли к Эйфелевой башне, Триумфальной арке и Парижской Богоматери. Не перехвати инициативу Ульрих на четвертый день, не отведи он Вику на рю дю Вьё Коломбье, на пляс Мобер, в переулки над закопанной Бьеврой — не создалось бы сразу у Викочки с Парижем трепетной связи, которая ему и по сей день дороже всего.
— А где дом Тревиля, Ульрих? Там дальше во дворе?
Ульрих, хоть монотоннее, хоть параноидальней, но штучнее и придирчивей Люки. Не столько, может быть, по таланту, сколько по великолепной памяти и по любопытству. Любое понятие, предмет Ульрих вставляет в гнездо иерархии. Определяет уровни качества всех вещей.
Едва увидев мебель в квартире Жалусского, он обомлел от восхищения. И в частности, не мог взгляда отвести от Ираидиного подарка. В тридцать восьмом, после смерти старухи-художницы, приехало Симе из Питера в Киев в набитом опилками ящике это двухсотлетнее зеркало в раме из кавказской липы, с венецианским, продублированным настоящей ртутью стеклом. Может, и вредно, но волшебно. Полированное мутное стекло усеяно черными крапинами. Уникальное зеркало, в котором виден не человек, а характер человека. По свидетельству Леры, это был единственный предмет, который удалось вернуть после возвращения из эвакуации в опустевшие комнаты старой коммуналки в Киеве. Это зеркало перевесил на все годы войны в свою дворницкую Тихон, чтобы намыливать щеки перед бритьем. Вернулись законные хозяева — отдал. В обмен на новокупленное, без чернявостей.
Когда приходили Люкины школьные подруги, а зеркало в коммунальной киевской квартире висело у самого входа, подруги говорили — старое какое у вас, испорченное зеркало, и что твои родители не заменят его! Люка, сказала Лера, всегда его стеснялась. Не понимала по молодости, до чего люди красивые в нем.
После Лерочкиной смерти Виктор, трясясь (через границу антиквариат запрещается, естественно…), перевез венецианское сокровище из России в прихожую своей миланской квартиры на Навильи.
Люку не очаровывали выщербленные поверхности. Ее больше чаровали слова. По части текстов она и сама была чародей. С первых шагов, когда еще писала рефераты в Институте научной информации: что бы ни излагала — во всем кристальная чистота. С таким же успехом утюжила, как вездеход, и математику и все техническое. А на испанское и французское языкознание пошла лишь потому, что родители настояли.
— Избави бог, только не в технический, — говорили мы с дедушкой маме твоей, — чтоб не заставили работать на оборонку.
Люку техническое как раз притягивало больше. Ее восхищала объективность качества и доказательств. И кстати, жизнь без вранья. Точные науки в большей степени это сулили. Физиков не принуждали скрывать их социальный критицизм.
Но мнение родителей для Лючии было — закон. Вот она и прошла через гуманитарное образование, как если бы оно было техническим. Протопала по битому шляху широких мод (Стейнбек, битники), немногословная, нечувствительная ни к ерничеству, ни к озорству.
Основное, чем была одарена в жизни, — это порядочность и четкость. Без жалости к себе. Идти на костер, до конца. И пошла за принципы, ведь пошла.
Ехать в Париж было больше двух суток. В Берлине поезд прошел насквозь в глухую стену. Фридрихплац. Начало зарубежной жизни! Почему-то серо, безлюдно. Ходят по вагонам пограничники с овчарками. Пассажиров вывели на холод, три овчарки поднырнули под брюхо вагона, одна обнюхала Вику. Он хохотал и отворачивался. Потом Лючия разобралась: мальчик икает и не может остановиться. Не хохот, а плач. Еле утихомирился в ее объятиях.
Через пять минут — опять перрон. Прямо на вокзале стояла елка, чувствовалось предрождественское настроение. Реклама, мороз, всюду люди без головных уборов. Еще ночь в поезде — и вот он, Париж.
Новые запахи. Это был аромат от каштанной жаровни.
— Вы вышли оба из поезда и стояли очень похожие, как два соляных столпа. Только ты весь напружился, а мама закаменела, — рассказывал Ульрих.