Шукшин - Владимир Коробов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шукшин вдруг, скромно и явно стесняясь, спросил, можно ли ему взять с собой только что вышедшую книгу, и страшно обрадовался разрешению. Это не было кокетством. В разговорах, встречах, в личных беседах, в общении с начальством он был подвластен только собственной природе, собственной, нерассчитанной интуиции».
Воспоминания Глеба Панфилова представляются крайне важными, интересными и прекрасными. И не потому, что это единственное свидетельство на тему «Шукшин за рубежом», а потому, что в этих воспоминаниях отчетливее, рельефнее и живее, чем во многих других, предстает перед нами Шукшин – человек. Читаем дальше:
«…Перед демонстрацией нас угощали каким—то замечательным, сверхмарочным шампанским – из подвалов времен. Вкуса не помню – так волновался. А Вася и вовсе не пил. Он вообще в то время дал зарок не пить ни капли, и слово свое сдержал до самой смерти… Мне кажется, что он вообще выполнял все, что задумывал, все, что зависело от него, лично от него, от силы его воли, его характера. Но, конечно, ничего не мог сделать, когда ему мешали, когда за него решали.
В тот вечер мы мало, вернее, почти совсем не разговаривали. Это был небольшой зал, всего на 300 человек, но с очень строгим, взыскательным зрителем, о котором может мечтать любой режиссер. Когда начался просмотр, незаметно, не сговариваясь, отсели друг от друга. Расстояние между нами увеличилось.
Картина моя вроде бы понравилась. Люди подходили, что—то очень дельное говорили, поздравляли, обнимали даже. Вася стоял задумчивый, тихий, но ко мне не подошел, и настроение у меня резко испортилось; мне было абсолютно ясно: фильм ему не понравился, и это сразу омрачило всю радость премьеры. Сейчас мне могут и не поверить, сказать, что кокетничаю. Но думаю, что многие поймут, как важно было для меня, в кино начинающего, признание Шукшина. (Отсюда понимается даже больше: не просто авторитет, которым пользовался уже Василий Макарович у талантливых и честных художников, но и пример творческого поведения, который он им являл и которому хотелось следовать. Ведь формально Панфилов и Шукшин были равны: если «Начало» – это вторая картина одного режиссера, то «Странные люди» – всего лишь третий фильм другого. – В. К.) После, – продолжает Панфилов, – в каком—то ресторане, не помню каком, но очень знаменитом и дорогом, нас, естественно, угощали устрицами. Вася прикасался к прославленному литературному деликатесу с брезгливым ужасом, очень похожим на отвращение ребенка к опостылевшей ему манной каше. А потом кротко спросил: «Нет ли в этом ресторане чего—нибудь жареного, оно все же поспокойнее будет». В другом ресторане с экзотическим русским колоритом молодящаяся цыганка Рая дотанцовывала свою безумную шалую жизнь под цыганскую песню на русском языке, отчего повеяло на нас нездешней степной грустью. Вася сидел задумчивый и поникший. О чем он думал – не знаю, но на цыганку Раю смотрел с такой несокрушимой печалью, что я отвернулся – вроде не имел права видеть что—то его личное, глубоко интимное с ним происходящее.
Потом нас снова куда—то везли, снова кормили, поили, ублажали, представляли, а когда привезли в гостиницу передохнуть перед ночным выступлением, мы поняли, что тяжело заболели. Хуже всех было Васе. На его желтом лице не было ни пятнышка жизни. Естественно, мы тут же подумали, что это холера (это был год, когда в Астрахани была вспышка холеры), а прививку нам сделали в день отъезда. (Заметим, что Шукшин как раз в то время «просидел» в Астрахани полтора летних месяца – был карантин, и группу не выпускали. – В. К.) Григорий Наумович Чухрай, член нашей делегации, взял себя в руки и сказал, что он все равно поедет, потому что впереди нас ждал ресторан «Григорий Распутин». Но нам с Васей было не до «Распутина». Я поднялся к нему в номер, он вышел из ванны – худенький, безмускульный – с телом отрока, который никогда не занимался спортом. Я вдруг отчетливо увидел его сидящего допоздна с керосиновой лампой (ведь он был мальчиком военного детства) над толстой, почему—то обязательно толстой и очень популярной книгой. И я увидел его, сегодняшнего, ссутулившегося над другой, уже своей книгой…
Он лег на неразобранную двуспальную кровать в своем отдельном номере, сложил руки на груди, и мне подумалось вдруг: «Господи, уж не помирает ли?»
– Вася! – почти крикнул я.
Он слабо улыбнулся – тихий, деликатный, с мятежной головой Степана Разина на белоснежной, валиком, подушке парижского отеля.
– Глебушка, – сказал он, – руку вытяни.
«Бредит», – подумал я, но руку вытянул и жду, что он скажет дальше.
– Пальцы видишь? – спросил он.
– Вижу.
– Резко видишь?
– Резко, Вася, очень резко.
– Слава богу, – он с облегчением вздохнул. «Точно, бредит», – подумал я.
– Значит, не холера, при холере все не резко, – сказал он и затих.
Утром я проснулся от тихого стука в дверь. На пороге Вася. Улыбается. Руки за спиной держит. И вдруг протягивает мне книгу своих рассказов («Земляки». – В. К.).
– За что?
– За «Начало». Спасибо тебе. Просто именины сердца… Всю ночь о нем думал.
На следующий день нас повезли в недорогой ресторан, где собирается молодежь, студенты, веселый, хипповый, суматошный народ. Такая типичная парижская забегаловка. Нам было там легко и весело. Так легко и так весело, что мы сначала не поняли, чего от нас хочет старичок—гардеробщик. Наконец поняли по запаху, вернее, догадались – горел Васин плащ. Хозяева тут же предложили Васе взамен дорогую дубленку, а мы искренне завидовали и горевали, что не наши пальтишки горели. А он – ни за что. Что я, нищий, говорит, воротник подверну и буду ходить. Так и проходил весь Париж в плаще с прогоревшим воротником. Весь Париж, который ему очень понравился. Но как только мы прилетели обратно в Москву, уже на стоянке такси он стал совсем другим.
В Париже был доброжелательным букой, а здесь сразу стал раскованным, хулиганистым и смешливым. Что—то запел, замурлыкал себе под нос. Нервничал, шутил. На родину человек вернулся, и стало ему от этого хорошо. А Париж ему понравился. Очень! Он купил там свою голубую мечту – карманные часы, но знаю, что в Москве тут же кому—то их подарил. А еще пистолет—пугач, который стрелял совсем как настоящий. Очень радовался покупке: «шарахнешь… а он живой».
– Давай встречаться, – сказал он мне на прощание.
Мы встретились через два года на лестнице, он бежал вниз, я наверх.
– Слушай! – крикнул он на ходу. – Ну как ты, жив—здоров?
– Спасибо. Ничего… А ты?
– Тоже ничего…
И мы расстались на два года.
«… И все бывало недосуг мне с ним поговорить. То уезжает он, то я, что сделаешь, война… " Но тогда ведь была война, а мы—то живем без войны, и все равно этот вечный недосуг, эта надежда на завтра, которое, бывает, так и не наступает. Некогда, некогда, некогда…»
Но ведь и правда было некогда, особенно Шукшину. Словно девятый вал работы захлестнул его в начале семидесятых годов. 1970 год – опубликовано десять новых рассказов, 1971–й – семнадцать рассказов, 1972–й – еще десять. Кроме того, написаны: предисловие к сборнику рассказов и повестей Василия Белова (не пошло, опубликовано только в 1979 году), сценарий «Иван Степанович» по мотивам рассказов С. Антонова уговорил написать для своего режиссерского дебюта – фильм «Пришел солдат с фронта» – Н. Губенко, набросок документального сценария «Вот моя деревня…», рецензия на повесть А. Скалона «Живые деньги», статья памяти М. И. Ромма «Он учил работать». Снялся в «Даурии» и «Освобождении», консультировал экранизацию «Любавиных» (режиссер Л. Головня), снял «Печки—лавочки», где сыграл главную роль. В конце 1972 года написаны «Калина красная», «Алеша Бесконвойный», «Версия», «Ванька Тепляшин» и «Гена Пройдисвет» (определяем по времени сдачи этих произведений в набор – опубликованы в «Нашем современнике», «Литературной России» и «Звезде» в самом начале 1973 года). А сколько еще бесед, интервью… Не слишком ли много для одного человека?!. А Василий Макарович будет искренне утверждать обратное: работаю в литературе непрофессионально. Но – по порядку.