Струна - Илья Крупник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Назад, – сказал он жестко, сжимая кружку с водой. – А ну назад! – Но никто его не боялся.
«Почему у всех, кто высокого роста, – это непременно! Всегда! – такая наглая уверенность, такое унижающее презренье к тому, кто ниже?!. Сейчас я буду их бить».
Они обе разглядывали его, оценивая.
– Мальчик, – сказала старшая, лицо у нее было в мелких морщинах, – а, мальчик. – И потрогала его за плечо.
…Потом они ехали уже молча, Антошка не сбавлял скорость и все оборачивался назад, ему казалось, что его догоняют.
В Антошкиной машине сильно тянуло бензином, хотя стекла были приспущены, он тоже поглядел назад, куда посматривал Антошка, но там виднелась одна лишь тупая бордовая, глаза круглые, морда троллейбуса в отдалении.
Когда из ванной выглянул с обрезком трубы потревоженный курский «братец» (а это было старое черное колено трубы, что лежало под раковиной после ремонта и напоминало издали в кулаке своей дыркой, словно дуло, газовый пистолет), «певцы» около младенца и обе эти, рядом, увяли, начали, переглядываясь, толпиться к дверям.
Курский «братец», сутулый из-за своего неплохого роста, глядел на них, странно помаргивая за толстыми очками и выставив вперед трубу. А на лестничной площадке появился громогласный, густобородый, как Бармалей, с обвислым брюхом под кумачовой майкой Антошка и, расставив руки и скрючив пальцы, точно собрался ловить кур, пошел на выскакивающих из дверей женщин.
– Надежный дядя, – авторитетно определил «братца» Антошка, разглядывая его оружие, похлопал законфузившегося «братца» по плечу. – За Марьей Савельевной отлично поухаживает! Родственник. Поехали! А вечером Ваве сам позвонишь.
Они приближались уже к незнакомому, какому-то новому зданию с квадратами толстых сияющих стекол, высокому, как небоскреб, завернули, въехали во двор.
Странные были все-таки глаза у «надежного дяди»-«братца» за очками. Но это лишь мелькнуло и опять сгинуло. Сами теперь, без меня! идите вы все, сколько можно…
Антошка, нагнувшись, звонил в вестибюле по внутреннему телефону на столике у охранника в штатском. Потом передал охраннику трубку, тот слушал, хмуро кивал, сделал знак: проходите.
На каком этаже остановился лифт, он не заметил.
Был казенный безлюдный коридор с бобриковой бесшумной дорожкой, с закрытыми и пока еще новенькими дверьми без табличек. Одни номера. Антошка стукнул в номер 14, сжал своей лапой плечо.
– Я подожду в холле. Вон холл, – мотнул туда головой и двинулся по коридору брюхом и бородой вперед, в полупрозрачной курточке поверх майки, а он, стараясь абсолютно спокойно, открыл дверь.
– Здравствуйте, Виталий Борисович, – сказал неизвестно откуда мягкий извиняющийся голос, потому что в небольшом кабинете не было никого. – Ради бога, извините, меня вызвали. Всего пятнадцать минут. (Откуда – сверху, сбоку?., исходил голос, было непонятно: наверно, где-то из динамика.)
– А вы садитесь за мой стол пока. Чувствуйте себя как дома, устраивайтесь спокойно. Там анкета, заполните коротко, там и все ваши бумаги. Извините меня, ради бога.
* * *
Кабинет был безликий, два стула у стенки для посетителей, разве что сбоку письменного стола полированный столик, на который ставят поднос с чаем и бутербродами на тарелочке, да на правой стене непонятные диаграммы – длинный ватман, прикрепленный, как водится, сверху и снизу к планкам.
Он сел за письменный стол в вертящееся кресло. Поверх бумаг лежал незаполненный листок анкетки, и к ней скрепкой прицеплена была его собственная фотография (давно передавал с Антошкой несколько фотографий).
На снимке глаза у него были выпучены почему-то, а брови сдвинуты, стиснуты губы и подбородок выставил, каменный. Волевой и отважный господин… Когда-то Лена еще мечтала, чтобы отпустил он в будущем этакую шелковистую чеховскую бородку – у него ведь подбородок был маленький. Тому полжизни назад…
Справа очень длинно зазвонил телефон. Он крутанулся в кресле: телефон был только впереди, под носом на столе, и другого – справа – телефона быть не могло.
Но на столике сбоку стоял теперь красный блестящий телефон и звонил…
Он оглядел кабинет.
Это была совсем другая комната, шторы задвинуты наглухо, горел верхний свет в люстре, а на месте длинного ватмана с диаграммами висело прямоугольное зеркало.
«Так. Первое… Самое первое. Не психовать. Спокойно».
Говорят, что в Америке так вот проверяют на выдержку, на здравый смысл. «Переняли, суки доморощенные… Ничего. Ничего. Я выдержу. Я все выдержу!»
И снял, наконец, трубку красного телефона.
– Виталий Борисович, – виновато отозвался тот же голос, – прошу еще раз прощения. Очень меня задержали. Вы даже в другую комнату перешли?
– Послушайте, – сказал он в трубку. – Хватит. Заходите, я вас жду.
Он вылез из кресла, подошел к зеркалу и прикинул. Толкнул его ладонью за край. Зеркало повернулось на шарнирах, и сюда опять вылезли все те же диаграммы. Потом он широко раздернул шторы на окне и потушил верхний свет. А телефон?…
– Телефон тоже переворачивается под столик, – улыбаясь, подтвердил сухощавый, неопределенного возраста человек, останавливаясь в дверях. – Трубка тогда придерживается…
– Мне это не нужно. Может, перейдем сразу к делу?
– Отлично, – все так же улыбаясь, кивнул, быстро проходя к столу, немного сутулый, седоватый, гладко зачесанный на пробор человек. Сел и – как сказать? – цепко заглянул в глаза. У него глаза оказались черные и вовсе не смешливые, а едко ироничные.
– Берите стул, Виталий Борисович. Я – Саморуков Дмитрий Егорович. Не Сумароков, поэт был когда-то, а Саморуков. У вас очень, Виталий Борисович, комфортная психика, вы можете приспосабливаться к чему угодно.
«Если тем более, – хотел он ответить ядовито и уселся на стуле, закинув ногу на ногу, – о ваших американских штучках я определенно слышал».
– Однако вы при этом, Виталий Борисович, не прагматик, оказывается. – Саморуков отставил ладонью бумаги на столе. – Если вами движет стремление к добру прежде всего. Так?
Но и на это он смолчал, непонятно было, издевается или такой крючок на удочке. «Мыслитель».
– Вообще-то всей нашей жизнью движет, – кивнул он, наконец, Саморукову, – то, что для большинства кажется безрассудным. Аксиома это: всякое непривычное дело и миллионные состояния, кстати – вот вам прагматизм, – начинались с безумной для большинства идеи. Пришла и к нам пора, наконец. Да и я ведь предлагаю собственную жизнь, Дмитрий Егорович.
Черные глаза Саморукова смотрели на него все так же иронически.
«Спокойно. Еще спокойней. Сильный человек должен быть спокойным в любых перипетиях. Разве что не всегда выходит. К огорчению».
– Я добивался три с половиной года, Дмитрий Егорович, – продолжал он совершенно спокойно. – Потом, за мной другие – и сколько их! – станут счастливыми, повторят это. Но для них это уже не будет риском, а станет обыкновенным делом.