Весна Средневековья - Александр Павлович Тимофеевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда это его спасло, но теперь было явно недостаточно. Кинематографисты никогда не любили Никиту Михалкова, но не столько за Бондарчука — Озерова или за его роман с Руцким, вообще за изрядную гражданскую пошлость, сколько за очевидный талант и очевидный же международный успех.
Зависть к Михалкову отступила только перед завистью к Соловьеву и тем богатствам Али — Бабы, которые он якобы скопил, приватизировав союзное достояние и пустив по миру жен — детей делегатов. Воистину, зависть — плодотворнейшее чувство и единственный двигатель прогресса: одной ей Союз обязан тем, что Михалков стал председателем так неоправданно поздно. Он настоящий путник запоздалый, но дом, наконец, обретен, и двери широко распахнуты, — его не избирали, а призывали на царство. Просидев прения на галерке, Михалков, как примадонна, спустился по лестнице к своей восторженной публике.
Исполненный великолепного презрения, Михалков явился мстить Пятому съезду туда, где собрались многие его делегаты. Но прошло одиннадцать лет, и мудрено сломить врага, который давно ходит под себя. Величие сцены было несколько занижено тем обстоятельством, что в партере сидели одни старики и старухи.
23 января 1998
Заметки о русском Париже — жанр обреченный. О нем сложено столько умностей и глупостей, столько тонкостей и пустот, что свою принципиальную лепту мудрено внести даже по последней части. Но некоторые мелочи добавляются ежедневно. Париж в последнюю рождественскую распродажу. В обувном магазине несколько служилых дамочек примеряют обувь. Одна из них, неопределенного возраста и положения, то ли секретарша на отдыхе, то ли с супругом в командировке, достойно никакая, подходит со своим комплектом к продавщице и тихим, приличным голосом произносит по — русски: «Это тридцать седьмой размер. Он мне мал. Дайте, пожалуйста, тридцать восьмой». Черная продавщица — толстая, здоровая, веселая девка — честно вслушивается в чужую речь, мучительно пытаясь хоть что — то понять, но тщетно, и на глазах у нее проступают слезы. А та своим ровным голосом повторяет: «Эти туфли мне жмут. Будьте добры, другой размер». Сюрреализм ситуации даже не в самой русской речи в абсолютно нерусском городе, нерусском районе и т. п., а в предельном несоответствии между подчеркнуто открытой, коммуникативной интонацией — так говорят лишь хорошие, чистые покупатели, желающие быть понятыми, которым в первую очередь обязаны помогать в магазине, — и заведо — мо закрытым, никак не доступным месседжем. Сходным образом у Бунюэля в «Скромном обаянии буржуазии» пожилая богомолка — тип умильной старушки в платочке, — подняв на священника свои большие и прекрасные, как в романах Льва Толстого, глаза, жалостливо вопрошает: «Что мне делать, падре? Я очень не люблю Господа нашего Иисуса Христа». Несоответствие, по — видимому, главное русское чувство в Париже, замечательно неощущаемое и замечательно поминутно разрешаемое.
Версаль зимой, упакованный на зависть Кристо. Многочисленный мрамор одет в какую — то дерюгу — впрочем, не целиком: рука Артемиды — охотницы тянется из — под балахона с протянутым луком. Но даже это не вносит беспорядка в мир образцовой геометрии. Человек восемь — десять, бесхозные русские туристы, попав сюда и не зная куда устремиться: то ли к двум великим тополям за великими озерами, то ли к Трианонам, к ресторану, наконец, вдруг ясно видят цель и, не оглядываясь, спешат куда — то вдаль, мимо укрытых мраморных и беззащитно обнаженных бронзовых скульптур, мимо фонтанов и скамеек — к единственному на весь парк поваленному дереву. В торжестве французского рационализма, тотальном, подавляющем, безграничном, они обрели кусочек родимого хаоса и, обсев его, начали фотографироваться. Живая, убедительная полемика с поэтом: не на фоне Пушкина снимается семейство, а на фоне семейства снимается семейство, и никак иначе. Иначе не снимаются.
Французская максима, что русские варвары топчут хрупкий Париж, — высокомерна и приблизительна. Раз топчут, значит, грех не вытоптать.
Гигантская очередь в Лувр. Как выражаются на сегодняшнем собачьем языке, мавзолей отдыхает. Свившись упругой двойной змеей в галерее и вальяжно распластавшись — в три — четыре кольца на всю огромную площадь, — тысячи французов и корейцев, американцев и русских смиренно мокнут под проливным дождем, чтобы потом, ворвавшись в музей, промчаться мимо всех чудес света, как соотечественники в Версале, и приникнуть к общему дереву — к сидящей под стеклянным колпаком женщине с кривой многомудрой улыбкой. Женщина эта и впрямь очень замечательна, но висящий на соседней стене и никем не замечаемый мужчина — рафаэлевский «Бальдассарре Кастильоне» — ничем не хуже. Те же бездны и высоты, та же двусмысленность ренессансного величия, то же космическое спокойствие — весь набор журналистских пошлостей, почему — то монополизированный «Моной Лизой», можно смело отнести и на его счет. И тут же рядом и совсем без всякого внимания величайший шедевр Возрождения «Мадонна с Младенцем и Св. Анной» Леонардо — Мария на коленях у бабки, пример композиции емкой, невероятно изощренной и совершенно простой, в которой весь вообще Запад, вся европейская культура, все христианство, — и вокруг нее ни души. Разница между двумя картинами Леонардо — как между Никой Самофракийской и всем вообще Пергамским алтарем, но именно ею и плох алтарь — для современного человека, ориентированного на формулу, на знак, на суп «Кэмбелл», он избыточен. Уорхол одолел Леонардо, и в результате победила «Джоконда». Надолго, может быть, навсегда. Лувр, наполненный людьми плотнее троллейбуса в часы «пик», — самое пустое место в Париже. И русские здесь уже ни при чем.
9 февраля 1998
Вести из — за океана неопровержимо свидетельствуют, что мы живем в очень свободной стране. Клинтоновский секс — скандал, потрясший весь мир нерациональным американским ханжеством, — муж отрицает, жена отрицает, главное, отрицает жертва, даже если лукавя, кому какое дело? — затмил еще более впечатляющую «простую историю». Клинтоновский абсурд был, по выражению Достоевского, еще только цветочками, печальнейшими же фруктами стала судьба безвестной учительницы Мэри Кей Ле Турно. В августе прошлого года тридцатипятилетняя Ле Турно была осуждена за совращение своего четырнадцатилетнего ученика. Скрыть грех не удалось и потому, что школьная учительница оказалась беременной, и потому, что никто его не собирался скрывать: соблазненный считал себя не жертвой, а женихом, намеревающимся вступить в брак, как только позволит закон. Но закон, несмотря на то, что мать влюбленного просила суд помиловать соблазнительницу, распорядился иначе. Ле Турно была приговорена к