Зимний скорый. Хроника советской эпохи - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он первым заметил, как понемногу им становится трудно быть вместе. Особенно в будние вечера, когда они соединялись, вынырнув каждый из своего мира. Он — тяжко обмякший и уже сонливый после рабочего дня. Она — легкая, танцующая. Ей не терпелось поделиться возбуждавшими ее новостями о каких-то своих знакомых. Нежные звуки ее голоса, мимика, смех точно осыпали его звенящим дождем. Он любовался ей, с усилием улавливая нить. Она вдруг пугалась: «Тебе неинтересно? Или ты плохо себя чувствуешь?» — «Да просто устал. Устал же, Алечка». — «Что такое, что?!»
Он пытался рассказывать о своих делах — шутливо, посмеиваясь над собой. Опытная партия приборов, — полгода выбивал для нее детали, — взяла и поплыла по сопротивлению на вибростенде. Ведь над душой стоял у паяльщиц, чтоб не схалтурили, да за всем не уследишь, он не Змей Горыныч, у него одна голова. И черт знает, что теперь делать: дважды уже переносил срок по договору, второй раз еле умолил, больше не дадут… И со старыми, серийными приборами — заморочки. Поставщики сняли с производства герметик на импортном сырье, выпускают заменитель, дрянь. Свои заводы брать его отказываются. С поставщиков что возьмешь — чужое министерство. А он «ведет» приборы, в которых проклятый герметик используется, его и долбят снизу заводы, да сверху главк. И еще третье, пятое, одиннадцатое, — всё разом и непрерывно, как молотящие острозубые шестерни, только успевай метаться среди них.
Не надо было рассказывать ей об этом. Не сочувствия же у нее искал. Пусть бы его работа осталась для нее таинственно-возвышенной. Ведущий инженер в научно-производственном объединении с красивым названием — звучит, и ладно!.. Хотя, она бы, наверное, сочувствовала. Она бы, наверное, и на помощь кинулась, если бы с ним ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ. Но ведь ничего не случалось. Это для него вращение и удары шестерён — поток событий. А ей было непонятно, отчего он так озабочен этими неинтересными и, главное, нескончаемыми делами, как можно так уставать от них.
Ей уже становилось обидно, что он часто улетает в командировки. «А ты не можешь не лететь?» — «Ну, что ты! Межведомственная комиссия!» — «Мне скучно будет без тебя». Она еще не понимала, что начинает скучать с ним. А он уже понимал. И каплями желчи копилась в груди досада: не мальчишка же он, в самом деле, — тянуться выше головы, что-то из себя изображать, чтоб только удержать ее. В его возрасте и ценишь-то женщину за то, что можешь с нею быть самим собой.
Значит, оставалась единственная самозащита — сдавливать себя, не размякнуть, душой к этой девочке не прирасти, чтобы потом, когда всё разрушится и она вернется в свой мир, не было слишком больно.
Она стала звать его в компанию своих ровесников. Он напрягся: вот и всё, лучше порвать сейчас! А она удивлялась, отчего он хмурится. Настаивала, капризничала. И ему не хватило решимости. Убедил сам себя: она уже не может без них, но еще не может без него. Пусть пока будет так, пусть продлится…
Как видно, из-за него Аля на время от компании отбилась и теперь вернулась. Но встретили ее, а с ней вместе Григорьева, радушно и со светским нелюбопытством. Ни шуточек, ни насмешливых взглядов, — он следил. Вежливые юноши с аккуратными стрижками. Миленькие, почти без косметики, девушки. Все одеты скромно, чтоб не сказать бедновато, для нынешней молодежи восьмидесятых: в выцветших и латаных джинсах, дешевеньких рубашечках и свитерках. В основном, студенты-филологи, как сама Аля. С дневного факультета, а еще больше — с вечернего, приезжие, сумевшие кой-как зацепиться в Ленинграде охранниками, сторожами, кочегарами.
Собирались почти всегда не в отдельных квартирах, а в комнатах коммуналок в домах-крепостях старого Петербурга, с полутемными коридорами и громадными кухнями, с застойным запахом холодной сырости, пыли, пригорелых сковородок и луковых очисток, с бесконечным шумом воды в уборной и ванной, с неясными фигурами соседей, бесшумно и раздраженно проскальзывающими из двери в дверь, чтобы не сталкиваться ни с кем из пришедших.
Комнатки были служебным жильем вечерников, предоставленным от службы охраны, от жилконторы. В какой-нибудь из этих нищенских комнаток, почти без мебели, но с завалами книг на подоконниках и прямо на полу, разместившись на продавленном диване и табуретках вокруг накрытого клеенкой стола, они подолгу сидели вечерами. Неимоверно курили, прихлебывая крепкий чай, а иногда — черный кофе. Ели мало и спиртное пили с похвальной умеренностью. Как подозревал Григорьев, то и другое — от безденежья. Когда однажды, чтоб не явиться с пустыми руками, он принес бутылку коньяка, ее рюмками, честно поровну, разлили в тот же кофе.
Григорьев с любопытством приглядывался к компании. Симпатичные лица, правда, немного бледные, как у нездоровых детей, редко бывающих на свежем воздухе. Удивляло то, что они с Алей были здесь единственной парой. Все остальные юноши и девушки вели себя друг с другом только по-приятельски. Сексуальных тем, конечно, касались, — отвлеченно, когда говорили о сюжете книги или фильма. В самой же компании царила абсолютная пристойность. Ни малейших следов флирта, никаких рискованных шуточек. Были они бесполыми или собирались сюда, как в клуб со своими правилами, только для духовного общения? Во всяком случае, настороженность Григорьева — с кем тут Аля была до него? — ослабла понемногу.
А следить за «общением» поначалу оказалось интересно. Он знал, что многие в компании пишут — прозу, стихи, переводят. Но никто своего не читал, и говорить об этом избегали. Беседа кружилась какой-то стремительной игрой в знание мировой литературы, мирового кино, мировой живописи и музыки. Сыпались имена великих европейских, латиноамериканских, африканских писателей, о которых Григорьев часто и не слыхал. Прочитанное перелетало над столом пригоршнями хрустальных осколков: колючее сверкание мыслей, переливы парадоксов.
В других литературных компаниях, где бывал Григорьев, собирались, чтобы спорить. Седовласые дяди выкрикивались там, как юнцы. Эти же алины юнцы не спорили никогда. Один рассказывал, остальные внимательно слушали. Потом вступал другой. Искрящиеся осколки, раз промелькнув, исчезали навсегда, мгновенно оцененные и спрятанные. К ним не возвращались. За стол нужно было нести новое, только новое.
Григорьев вначале удивлялся: неужели у нас теперь издают столько переводной литературы? А почему ребята рассуждают о фильмах, которых не могли видеть, откуда попадают к ним подробности из жизни западных писателей и режиссеров?.. Впрочем, эти ребята знали языки и кое-что, наверное, читали в подлинниках, как-то доставая зарубежные книги. Он видел у них и западные журналы в ярких глянцевых обложках. Не какой-нибудь «Плэйбой», а вполне серьезные издания по искусству.
Из рук в руки переходили машинописные листки со стихами эмигрировавших поэтов. Их прочитывали молча, о них не говорили. Эмиграция была связана с политикой, а политика ребят не интересовала. Больше того, считалась, похоже, запретной темой. Когда кто-то из компании стал высказываться о смене властей, — Черненко в те дни пришел после Андропова, — Григорьев впервые за этим столом услыхал, как говорившего с насмешкой оборвали: нашел о чем!
Григорьев замечал, что в пестрой нахватанности ребят много наивного. Они плохо знали русскую классику и ко всему неиностранному, несамодеятельному, что профессионально издавалось и исполнялось в родном отечестве, относились без разбора пренебрежительно, как к серой казенной штамповке. Возможно, ощетинивал их защитный рефлекс: ведь знали они, знали прекрасно, как для них недоступны хоть те же редакции. Молоденькие, напыжившиеся от гордости лисенята у бетонной стены виноградника.