Город, написанный по памяти - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Достойно удивления и то, что ее призывы к молчанию, обращенные ко мне, не имели под собой грубой политической подкладки. Ум бабушка Дуня трактовала не столько как сугубую осмотрительность и осторожность: держи-де язык за зубами, болтливость – опасная привычка, доводящая до беды. А в ином, я сказала бы, универсальном духе, не замутненном вульгарным советским опытом (дерзну назвать его – не опыт, а дух – космополитическим): с точки зрения бабушки, глупость, означающая необразованность, пустоту мысли и зависимость от чужого мнения – незрелого или в разной степени ангажированного, – выходит наружу с болтовней.
Не стану грешить против истины, утверждая, будто в ней самой была какая-то особая величавость или внутренняя сосредоточенность, будто каждую минуту она владычествовала над своими мыслями, но – было, было что-то другое, особенное, что и в наши дни дается не всякому, проживи он долгую и трудную жизнь.
В согласии со своими убеждениями, бабушка говорила мало. Почти никогда в присутствии посторонних. Каковыми считала всех, кроме мамы и меня. Позже – и сестры. Даже с моим отцом, которого несомненно уважала (до такой степени, что постеснялась настоять на нашем крещении – раз уж сложилось так, что отец ее правнучек коммунист и еврей[6]), она предпочитала хранить молчание. И вообще разговаривала тихо, в отличие от мамы редко повышая голос. Хотя не меньше маминого осуждала всякое безделье и баловство. Такое, недостойное, поведение решительно ею пресекалось. Однако не обычным взрослым много- и пустословием. Бабушка ругала коротко, как припечатывала: «кобылой дурдинской» или «ведьмой киевской». Загадочная емкость этих ругательств, отвечая законам художественного слова, процессу воспитания только способствовала, многократно усиливая эффект. (Подлинное, контекстное, значение этих устойчивых выражений, открывшись мне по прошествии лет, ничего им не добавило.)
Стратегия молчания, которую она для себя выбрала, таила в себе разные возможности. В частности, позволяла смотреть. На жизнь бабушка Дуня смотрела внимательно и осмысленно. Многое примечая и делая выводы. Но оставляя их при себе.
До последних дней ее взгляд оставался ясным, а выражение лица – «городским».
Хотя, если говорить строго, первым «горожанином» из всей многочисленной бабушкиной родни стал ее старший брат Сергей, задолго до всех революций (судя по всему, в девяностых годах теперь уже позапрошлого, девятнадцатого, века) покинувший родную деревню, чтобы вы- учиться на портного и закройщика. И не где-нибудь, положим, в родной Твери, а в далеком Петербурге. Здесь, в Петербурге, он закончил специальные «закройные курсы», да не абы как, спустя рукава, а с полновесной золотой медалью – в те годы медали еще отливали, а не золотили. (В отличие от даты его отъезда, о медали известно доподлинно: гордая память о ней передавалась из поколения в поколение, пока не дошла до меня.)
С исторической точки зрения – маятник семейной истории, качнувшись в сторону «частного», устремляется в обратном направлении – его решение не выглядит чем-то особенным. В тот короткий, но емкий период времени российская промышленность (после многодесятилетнего застоя, связанного с затянувшимся крепостничеством) переживала доселе небывалый подъем. Этот промежуток: от середины 1880-х до середины 1890-х – впоследствии названный «золотым десятилетием» – заложил основу всех дальнейших российских достижений. Апофеоз пришелся на 1913 год – сакральная дата, с которой государство рабочих и крестьян невротически соотносило свои собственные достижения, налегая на выплавку стали и чугуна. Многие из моих соотечественников до сих пор убеждены в том, что эта навязшая в зубах парочка – в пересчете на душу загнанного в нищету населения – оправдывает чудовищные жертвы, которые «лапотная Россия» принесла на алтарь развития промышленности. Эту горбатую идеологему – даже могила СССР не в силах ее исправить – развенчивает история моей семьи.
Но вернемся к «большой истории». К концу XIX века система российского капитализма в общих чертах уже оформилась. Ключевые отрасли хозяйства (как то: тяжелая промышленность, банковское дело, строительство и развитие железнодорожного транспорта) государство держало в своих руках – то погоняя, то натягивая вожжи. Однако в мелкопроизводственную сферу не вмешивалось. Кустари-ремесленники, имевшие амбиции, могли воспользоваться дарованной свободой. Что, собственно, и сделал Сергей Тимофеевич, бабушкин старший брат.
И все-таки нечто особенное, выходящее за рамки прямой экономической логики, в его решении есть. Ведь, если следовать этой логике, он, ступив на поле капитализма, должен был, не мудрствуя лукаво, вывести на новый производственный уровень семейное – валяльное – ремесло. Но предпочел иную стезю: портного-закройщика. Что, как я полагаю, диктовалось врожденным талантом. Время, выпавшее на его долю, позволяло этот талант развить.
Так или иначе, Сергей стал первым (в родной деревне, в семье), кто почувствовал дух времени, преодолевающего великий исторический перевал. За этим трудным, воистину горбатым, перевалом неосмысленная работа (труд как средство физического выживания), обретала иной, системный, смысл: становилась жизненной стратегией, которую Сергей Тимофеевич строил для себя и без оглядки на семейные, архаические, ценности. Но его – в духе «нового» времени – выбор (чиркнув по правому краю воображаемого бортика, наш маятник Фуко устремляется обратно – к левому), определил и бабушкину судьбу. Сама она вряд ли бы на это решилась – попытать счастья в столице: уехать, но не за братом, проторившим дорогу в Питер, а на заработки в Москву.
С крестьянской точки зрения, что в лоб, что по лбу. Хоть в Москве, хоть в Питере, деревенские, перебравшись в город, становились фабрично-заводскими рабочими. Вливались в ряды пролетариата – во всяком случае, в своем большинстве. Но в том-то и дело, что мне не представить бабушку в этих пролетарских рядах. Впрочем, свойства ее характера, на которых основано мое ретроспективное утверждение, в те годы еще не сложились. Пришлось вмешаться судьбе. Чтобы раз и навсегда отвадить свою подопечную от неведомой мне фабрики, куда бабушка поступила немедленно по приезде, судьба подстроила ей серьезную пакость: поставила не на вспомогательные операции, подай-поднести, а непосредственно к станку.
Это мельницы христианского Бога мелют медленно. Фортуна – богиня языческая. Посему развязка не заставила себя ждать. Ровнехонько через месяц, сунув руку куда не следует (сама она – данью тверскому прошлому – говорила: «куда не след»), новоиспеченная работница сломала правое запястье. Гипс на закрытый перелом накладывал фабричный доктор – судя по всему, тот еще Гиппократ. Но замысел судьбы он воплотил с завидной профессиональной точностью: как наложил, так и срослось[7].