Состояние - Питер - Ринат Валиуллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Короче Бастилия, – подытожил я. – Вам рассказали, что в восемнадцатом столетии на месте «Крестов» находился «Винный городок», как он превратился в центральную пересыльную тюрьму. От винного до виновного – один шаг, один слог, – взял я бокал и стал философски рассматривать всех через стекло.
– Нет, но сказали, что архитектор, построивший тюрьму в форме креста, намекая арестантам об их грехах, полагал, что это поможет им быстрее раскаяться. В тюрьме девятьсот шестьдесят камер, и, согласно легенде, изначально в тюрьме была еще одна, девятьсот шестьдесят первая камера: в нее якобы замурован сам архитектор, со всеми тайнами и чертежами здания.
– Томишко, – добавил к рассказу фамилию творца Макс и снова посмотрел на Беллу. «У вашего мужа тоже хорошая память».
– Да, точно, – помню что-то с книгами было связано, – пригубил бокал Альберт. Он почти не пил и не ел. Хотя есть особо было нечего. Колбаса, сыр да клубника. Но вообще хорошие гости с собой что-нибудь да приносят.
– А может быть, от слова «томиться», – добавила филологии его жена.
«Она вполне могла бы преподавать на филологическом, или даже учиться на последнем курсе».
– Мало кому удалось бежать оттуда.
– Пять попыток побега, две из которых оказались успешными, – снова отличился Альберт. Макс посмотрел на него с уважением. Он никогда не слушал экскурсии, он знал их наизусть. К тому же их монотонный слог начинал утомлять со второго предложения и невольно уводил в свое неведомое подсознание, будто голос этот специально ставили годами тренировок для того, чтобы рядом с достопримечательностью открыть человеку свое потаенное, свою 961 камеру. В школе классная называла это проще – «витать в облаках».
– От судьбы не убежишь, – вдруг заговорила Фортуна. Я знал, что в ее словах всегда был заложен какой-то двойной смысл. Но сейчас не мог понять, к чему она клонит.
– Это ты к чему? – спросил я.
– Это я к тебе.
– Откуда?
– Ниоткуда.
– С любовью?
– Надцатого мартобря, – села на своего любимого конька жена. Бродский и Ахматова – две темы, которые она могла развивать бесконечно.
– Иди, поцелую, – протянул я руку к жене.
– Бродский? – разбила нашу семейную идиллию Белла.
– Да! – крикнул я громко. – Ну раз уж мы до него добрались, напротив Крестов, на набережной Робеспьера, лежат самые молодые в Питере сфинксы. Установлены в честь жертв политических репрессий.
– Так установлены или лежат, – улыбнулась мне Фортуна.
– А это смотря с какой стороны на них смотреть, – вывернулся я. – Половина лица у них выедена до самого черепа. Жутковатое зрелище… если смотреть с Невы, – добавил я.
– А мне еще понравился Смольный собор, – почувствовал я вальс Шопена в голосе Беллы. – Что-то есть в нем легкое и небесное, будто он парит где-то в облаках и дела ему нет до наших проблем.
– Гений Растрелли, – поднял я бокал, будто в его честь. – Можно сказать создал 3D-барокко.
– Вроде его отстранили от строительства храма, – вспомнил Альберт.
– Не дали закончить, – усмехнулся я и сделал хороший глоток.
– Елизавета не дала.
– А тому ли я дала, – вырвалась у Макса фраза из песни. – Что? Разве я не прав, – снова поймал я вызывающий взгляд Беллы. – После этого захотелось Елизавете в монастырь, потом Семилетняя война, а потом посмотрела она в зеркало: «Что я буду делать такая хорошенькая в монастыре?» Расхотелось. А что было дальше, вам наверное рассказали.
– Ну не совсем так. С началом Семилетней войны денег в казне стало не хватать. Проект Растрелли завершен не был. После победного окончания войны с Пруссией желание императрицы уйти в монастырь угасло, – предоставил историческую справку Альберт.
– А я что говорю. Желание угасло. С одной стороны – какая жизнь без секса? Но с другой, что делать женщине в монастыре, если желания всякие уже угасли? Никакой душевной работы. Никаких физических мук. Скучно. Неинтересно. Неперспективно.
– Макс, – услышал я голос Фортуны.
– Шучу, конечно. Все упирается в деньги, что сегодня, что вчера.
– Но ведь достроили все-таки.
– Да, через восемьдесят семь лет. Это, конечно, грандиознее нашего стадиона, но через столько лет можно было вообще забыть «к чему это здесь?». Будто проверяли веру на прочность. История еще раз доказывает, что вера – она одна, она бесконечна, она…
– Она необходима, – поставила точку Фортуна. – Только в монастырь уже никто не хочет.
– Почему никто не хочет? – встрепенулась Белла.
– Белла? Только не вы.
– Почему нет? Как только мне здесь все надоест, – пригубила она вино.
– И желания все угаснут, – улыбнулся я.
– Мне кажется мы пошли по кругу, – убрала со стола пустую тару Фортуна.
– Да, надо менять тему, – достал я еще одну бутылку вина.
– Вы счастливчики, вошли в Питер с парадного входа. Он не всех принимает с такой охотой. Чаще у него неприемные дни.
– В каком смысле с парадного? – выставил вперед одну из бровей Альберт.
– В хорошую погоду с Невского проспекта. Хорошая погода – это и есть парадный подъезд. Даже Фортуна вам это подтвердит? – снова заметил жену Макс.
– Точно, – задумчиво молвили губы Фортуны, потому что мысли отстали далеко позади.
Она вспомнила свой приезд в Питер. Когда тот долго не хотел ее принимать, несмотря на солнечные дни, потому что те слепили глаза. Слепили словно снежный ком в один очарованный зрачок, давно сытый, но по инерции продолжающий пожирать красоту города. Несмотря на то что были уже взяты не раз и Зимний дворец, и Русский музей, и даже дворец Юсупова, город принял ее много позже, зимним морозным утром, когда столбик термометра застыл на минус двадцати, когда она наконец-то оказалась в том самом флигеле, у того самого окна, у которого загоралась надеждой от самой фамилии Анечка Горенко, а через несколько часов гасла вновь Анна Ахматова, в надежде увидеть отпущенных на свободу, сначала Гумилева старшего, потом младшего, через несколько лет – Пунина. Фортуне давно хотелось попасть сюда, но случилось это именно сегодня. И распорядитель музея, кроткая пожилая женщина, которая поняла Фортуну без слов, проводила ее сразу в ту самую комнату, расположенную в садовом флигеле Фонтанного дома, и закрыла за собой одну дверь, затем обойдя этажом ниже, прикрыла другую. Будто защищая от сквозняка, чтобы не продуло мое одиночество, чтобы я могла ощутить свое, отличное от ахматовского, но близкое и родное. Она, конечно, же подражала ей, как могла.
Время замерло. Неизвестно, сколько прошло и как. Седая уложенная голова бабушки явилась вновь и отвела меня в полторы комнаты Бродского, где, через несколько часов, я смогла прийти в себя под монотонную и многотонную молитву поэта, под которую он обвенчал здесь меня и Макса, которого я заметила не сразу. Он зашел в музей погреться, в ту же стихотворную комнату к Бродскому. Так и познакомились.