Страда - Анатолий Стреляный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем мы останавливались? — спросил он.
— Да вот, — ответил я, — пчел мне захотелось послушать.
Агроном тронул лошадь. Теперь я в свою очередь вгляделся в него сбоку и что-то заметил. Еще раз глянул на него, еще и понял, что этот до крайности практический человек тоже о чем-то задумался, поняв через посредство, быть может, меня роскошную силу цветов этой фацелии.
Его молчание мне становилось неловким. Я спросил его о чем-то незначительном, лишь бы не молчать, но он на вопрос мой не обратил ни малейшего внимания. Похоже было, что мое какое-то неделовое отношение к природе, быть может просто даже молодость моя, почти юность, вызвали в нем свое собственное время, когда каждый почти бывает поэтом.
Чтобы окончательно вернуть этого тучного красного человека с широким затылком к действительной жизни, я поставил ему по тому времени очень серьезный практический вопрос.
— По-моему, — сказал я, — без поддержки кооперации наша пропаганда травосеяния — пустая болтовня.
— А была ли у вас, — спросил он, — когда-нибудь своя Фацелия?
— Как так? — изумился я.
— Ну да, — повторил он, — была ли она?
Я понял и ответил, как подобает мужчине, что, конечно, была, что как же иначе…
— И приходила? — продолжал он свой допрос.
— Да, приходила…
— Куда же делась-то?
Мне стало больно. Я ничего не сказал, но только слегка руками развел, в смысле: нет ее, исчезла. Потом, подумав, сказал о фацелии:
— Как будто ночевали синие птицы и оставили свои синие перья.
Он помолчал, глубоко вгляделся в меня и заключил по-своему:
— Ну, значит, больше она уже не придет.
И, оглядев синее поле фацелии, сказал:
— От синей птицы это лежат только синие перышки.
Мне показалось, будто он силился, силился и наконец завалил над моей могилой плиту; я еще ждал до сих пор, а тут как будто навсегда кончилось, и она никогда не придет. Сам же он вдруг зарыдал. Тогда для меня его широкий затылок, его плутоватые, залитые жиром глазки, его мясистый подбородок исчезли, и стало жаль человека, всего человека в его вспышках жизненной силы. Я хотел сказать ему что-то хорошее, взял вожжи в свои руки, подъехал к воде, намочил платок, освежил его. Вскоре он оправился, вытер глаза, взял вожжи опять в свои руки, и мы поехали по-прежнему.
Через некоторое время я решился опять высказать, как мне казалось тогда, вполне самостоятельную мысль о травосеянии, что без поддержки кооперации мы никогда не убедим крестьян ввести в севооборот клевер.
— А ночки-то были? — спросил он, не обращая никакого внимания на мои деловые слова.
— Конечно, были, — ответил я как настоящий мужчина.
Он опять задумался и — такой мучитель! — опять спросил:
— Что же, одна только ночка была?
Мне надоело, я чуть-чуть рассердился, овладел собой и на вопрос, одна или две, ответил словами Пушкина:
— «Вся жизнь — одна ли, две ли ночи».
ТЯГА
Все было прекрасно на этой тяге, но вальдшнеп не прилетел. Я погрузился в свои воспоминания: сейчас вот вальдшнеп не прилетел, а в далеком прошлом — она не пришла. Она любила меня, но ей казалось этого недостаточно, чтобы ответить вполне моему сильному чувству. И она не пришла. И так я ушел с этой «тяги» своей и больше не встречал ее никогда.
Такой сейчас чудесный вечер, птицы поют, все есть, но вальдшнеп не прилетел. Столкнулись две струйки в ручье, послышался всплеск и ничего: по-прежнему вода мягко катится по весеннему лугу.
А после оказалось, раздумывал я: из этого, что она не пришла, сложилось счастье моей жизни. Вышло так, что образ ее мало-помалу с годами исчезал, а чувство оставалось и жило в вечных поисках образа и не находило его, обращаясь с родственным вниманием к явлениям жизни всей нашей земли, всего мира. Так на место одного лица стало все как лицо, и я любовался всю жизнь свою чертами этого необъятного лица, каждую весну что-то прибавлял к своим наблюдениям. Я был счастлив, и единственно, чего мне еще не хватало, это чтобы счастливы, как я, были все.
Так вот оно чем объясняется, что моя литература остается жить: потому что это моя собственная жизнь. И всякий, кажется мне, мог бы как я: попробуй-ка забудь свои неудачи в любви и перенеси свое чувство в слово, и у тебя будут непременно читатели.
И я думаю теперь, что счастье вовсе не зависит от того, пришла она или не пришла, счастье зависит лишь от любви, была она или не была, самая любовь есть счастье, и эту любовь нельзя отделять от «таланта».
Так я думал, пока не стемнело, и я вдруг понял, что больше вальдшнеп не прилетит. Тогда резкая боль пронзила меня, и я прошептал про себя: «Охотник, охотник, отчего ты тогда ее не удержал!»
Аришин вопрос
Когда эта женщина ушла от меня, Ариша спросила:
— А кто у ней муж?
— Не знаю, — сказал я, — не спрашивал. И не все ли нам-то равно, кто у ней муж?
— Как же так «все равно», — сказала Ариша, — сколько сидели с ней, разговаривали, и не знаете, кто у ней муж, я бы спросила.
В следующий раз, когда она пришла ко мне, вспомнился Аришин вопрос, но я опять не спросил, кто у ней муж. Я потому не спросил, что она мне чем-то понравилась, и догадываюсь, именно тем, что глаза ее напомнили мне возлюбленную моей юности чудесную Фацелию. То или другое, но она мне нравилась именно тем же, чем некогда и Фацелия: она не возбуждала во мне помыслов о сближении, напротив, этот мой интерес к ней отталкивал всякое бытовое внимание. Никакого дела мне теперь не было до ее мужа, семьи, дома.
Когда она собралась уходить, мне вздумалось, после трудной работы, подышать воздухом, быть может и проводить ее до дому. Мы вышли, было морозно. Черная река зябла, и струйки пара перебегали всюду, и от ледяных заберегов слышался шорох. Такая была страшная вода, бездна такая, что казалось, и самый несчастный, кто решился бы утонуть, взглянув в эту черную бездну, вернулся к себе домой радостный и прошептал, разводя самовар:
«Вздор-то какой — топиться! Там еще хуже нашего. Тут-то я хоть чаю попью».
— А у вас есть чувство природы? — спросил я свою новую Фацелию.
— А что это? — опросила она в свою очередь.
Она была образованная женщина и сотни раз читала и слышала о чувстве природы. Но вопрос ее был такой простой, искренний. Не оставалось никакого сомнения: