Надежда-прим - Александр Айзенберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как кому-то искупаться в Кисигаче, Мокрову до смерти захотелось спать. Но, кажется, кум, а может, и не кум, кто теперь мог за то поручиться, так вот, кажется, кум завел прелюбопытный разговор о недавнем убийстве депутата Верховного Совета СССР, директора Сосновской птицефабрики Лежнева, и Мокров решил немного пообождать.
Со стороны железнодорожной станции то и дело слышался нарастающий грохот приближающегося состава. Грохот был глухой, порождал смутные желания, и больше походил на непрерывные раскаты далекого грома. Хотя… может быть, и вправду, приближалась гроза, а станция была нелюдима и поезда давно позабыли туда дорогу. А может не было ни железнодорожной станции, ни грозы, а громыхало и ухало в воспленных мозгах собравшихся по случаю людей.
Как бы то ни было, но, кажется, кум, запалив древнюю, глиняную, с длиннющим изогнутым чубуком трубку, вдруг проскрипел:
— Ну вот, плакали наши курочки! Нет Лежнева — нет курей!
— Вот именно, — сокрушенно вздохнул Мокров, — а мне так хотелось побаловать вас, так сказать, цыплятками-табака! Теперь не дождетесь! И чем, скажите, будет заниматься наш предисполкома товарищ Сумин, если птицефабрика закроется? Ведь куры сегодня — это ж валюта!
И прищурившись в сторону кума, спросил:
— Послушай-ка, дарагой, так говорят, это ты первый нашел его на пороге его же дома? А он был того… еще живой?
— Да нет! Мертвее не бывает! Вы че, видели живых с дыркой во лбу?
Кум низко наклонил голову и прошептал, как страшную тайну:
— А на груди — листовка пришпилина!
— Какая листовка? — подались вперед родичи.
— Обыкновенная, с выборов! Помните, «Голосуйте за Лежнева! Лежнев — это куры!»
От последних слов все ощутили себя брошенными на самую середину озера, в кромешную тьму.
— Кто бы мог подумать! Убить депутата Верховного Совета СССР! И за че? За каких-то курей!
— А вы хотели бы, чтоб за бабки? — молодецки хохотнул почти невидимый за столом старичок, которого Мокров знал, как своего троюродного дядю. — Это ж на Диком Западе — режут за бабки! Потому что — звериный оскал этого самого… капитализьма! А у нас че? Социализьм с человеческим лицом! Значит, бьют за курей, и еще черт зна за че, по бартеру! То есть, по-людски!
Дед довольно облизнулся и уж совсем гнусно хихикнул:
— У кого че есть, за то и убьют! Ясно?
Никто не понял, шутит он или сошел с ума. Теперь все было непонятно. Поди вспомни, зачем они тут собрались! Домового ли хоронят, ведьму ль замуж… Точь-в точь как на поминках, когда после третьей уже зубоскалят над покойником, а после четвертой кое-кто по ошибке даже пытается утешить вдову. Нет, пожалуй, здесь было все наоборот: собрались повеселиться и вдруг захотелось напугать друг друга до смерти!
— Чушь! — возмутился Мокров, тщетно пытаясь разглядеть в темноте троюродного дядю. — За баксы тоже могут, так сказать… Еще как могут! Лежнев, Лежнев! А про Астаховых-челноков не слыхали? Всю семью — под корень! Вместе с собакой!
— С какой собакой! — оживились гости. — Собака сама того… их же и задрала! Людоед!
— Ну да! Конечно! И хозяев и воров! С голодухи!
— Так у нее же, стервы, под ковриком те баксы и хранились! Была команда: стоять насмерть! Вот она и стояла! Вся комната, брешут, от крови почернела, как после пожара!
— А баксы?
— Че баксы? Баксы менты с пожарниками поделили. Не с собакой же! За работу! Государство им по полгода не платит. Они теперь, как все — на хозрасчете! А самое-то страшное слыхали?
Зашаркали сдвигаемые к центру стулья. Слушать самое страшное в одиночку никто не хотел. И правильно! От того, что услышали, стало, действительно, жутко.
— Убивали-то хозяев свои!
— Как свои?
— А так! Сплошь — кровная родня! Мать ее без разбору!
— Не может быть!
— Че не может-то! Еще хорошо, что детей в доме не было. Родители их перед Турцией в пионерлагерь спихнули. Повезло!
— Поооовезло! Это точно! С утра — одни на всем божьем свете!
— Да детей-то эти ироды, поди, и не тронули бы! Они че ж, не русские че ли?!
— Почему это — не русские! — Мокров снял очки и, закусив дужку, долго вглядывался в смутные силуэты окружавших его лиц. — Как че, так сразу — не русские! А русские че, не люди? — неожиданно с обидой закричал он. — У них че, все не как у людей?
— А челноки, между прочим, запихивают баксы в трусы своих детей! — бесцеремонно перебил его кто-то. — Так таможенники их не трогают!
— Таможжженники! — уже почти со злобой перебил перебившего его Мокров, и, подумав, неизвестно к чему добавил: — У, христопродавцы! Креста на них нет!
Потом, нацепив на нос очки, уже уверенно подвел черту под разговором:
— Не, мальцов они не тронули бы! Это точно! Родственники все же! А вы бы тронули? А?!! Ну вот! Я же говорю!
С детства Надежда Викторовна твердо знала, что обещанное всему народу светлое будущее лично ей никак не светит. Она постоянно разочаровывалась в себе, и даже ее многообещающее имя казалось ей сплошным издевательством.
— Скажите пожалуйста, — глядя в зеркало спрашивала она себя, — каково жить с таким именем, когда надеяться абсолютно не на что?
Зеркало было еще от прабабушки, старорежимное, в тяжелой чуть ли не чугунной раме, с трещиной по диагонали, к тому же всегда немножко грязновато, отчего отражение в нем приобретало зловещую двойственность. Но Коробейниковой, как ни странно, зеркало нравилось именно этим. Оно в точности отражало вечную раздвоенность ее, в общем-то, непростой души и фатальную безнадегу.
А то, что душа ее раздвоена, как язык гремучей змеи, Надежда Викторовна поняла ещё в глубокой юности, когда подолгу смотрела на несущиеся мимо нее по шоссе машины. При этом ей мучительно хотелось знать, что будет, если нажать на газ и тормоз одновременно.
Появление на телеэкране загадочных, нечеловечески огромных букв «МММ» под сатанинский рев перегретого чайника рассекло душу Коробейниковой на две неравные части: куда все же пойти, если идти абсолютно некуда?
И хотя ей безумно хотелось напиться чаю с ванильными сухариками и вместе с Аланом Чумаком зарядить очередную банку с пахнущей хлоркой водой, Надежда Викторовна не сделала ни того ни другого. В последний момент она вспомнила, что только вчера вечером в угловом гастрономе именно на ней кончились ее любимые ванильные сухарики, за которыми она простояла в очереди полтора часа и готова была стоять до утра. А кроме сухариков и замороженых пельменей по талонам брать там было нечего.
Воспоминания, связанные с Чумаком, оказались ещё трагичнее. Дело в том, что ее бабушка по совету вечно пьяной соседки поначалу лечила себя серебряной водой, а затем накупила на рынке то ли овечьей, то ли коровьей вонючей пахты. От серебряной воды ее колит только усиливался, а после прокисшей пахты она попала в больницу с циррозом печени, от чего на восемьдесят пятом году жизни благополучно скончалась с посмертным диагнозом рак желудка. О циррозе же ещё бабке по секрету сообщила знакомая медсестра. Почему врачи решили похоронить ее с другим диагнозом, можно было только догадываться. Вполне возможно, что план по смертности из-за цирроза больница уже выполнила. Как бы то ни было, с Чумаком тоже не срослось.