Убить Бобрыкина. История одного убийства - Александра Николаенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага, — ответил он.
— Еще часы! Смотри! Бобрыкин подарил! — и протянула Шишину ладошку вверхтормашкой, на запястье блестели крошечные настоящие часы.
— По камушку вот тут и тут, и здесь за ремешком, и пряжка золотая!
— Золотая…
— Мне идут?
— Идут… — прислушавшись, ответил, и вспомнив свой подарок, кулак открыл и громовицу протянул.
Был третий день весны.
Нарядные сидели гости. Все были дети. Девочки и мальчики из класса. Ели торты, перемазанные сладким. Корзиночки, эклеры… Звенели чашки-ложки, наклонялся розовый сифон, выплевывал в бокалы апельсиновые пузырьки.
— Давайте в жмурки! В жмурки! — закричала Таня, — Сашка вода! Сашка опоздал, ему водить! — И закрутилась вихрем разноцветным, и это был весенний ветер с моря, с юга. Солнечный был ветер. Из тех, что в мае по дворам гуляют, расшвыривая вишен сквознячки.
Всё закружилось, свет погас внезапно. Погасли звуки, на лице от дня осталась колкая полоска шарфа, и захватали вдруг чужие руки, невидимки пальцы, щипали, цапали, и гоготали, били в бубен, и колокольчик зазвонил хрустальный, и ничего не видно было под повязкой. Никого.
И смолкло. Оборвалось. В круг тесней дыханья сбились, таял эхом где-то голосок Танюшин, летний странный смех. Как будто падает она, подумал он, и тишина такая стала, такая… Такая странная, такая… тишина…
И потихоньку дети за Танюшей из комнаты на цыпочках крались, на черной лестнице скрывая звуки.
Шишин, ты один остался…
Жмурик Шишин…
Шишин вода!
Шишину водить…
— Ты Шишин в жмурки сам с собой играешь… — шептались в голове и под подушкой.
— Смотри, идут часы? — спросила Таня.
— Идут… — прислушиваясь, согласился он.
И шли часы. И было в комнате темно и тихо. Сумерки стекали синими тенями, прятались за шторы, во дворе знакомо скрипели старые качели, и метроном стучал на Танином рояле, как будто в сердце этот метроном стучал. Он подождал еще, и, не дождавшись, сам сорвал повязку. Сорвав ее, остался в той же темноте.
После дождичка небеса просторней…
В пятницу на Святочной неделе сон всякий вещий — объясняла мать. Уснешь, душа во сне покинет тело и скитается, блуждает. Ее нечистый дух тогда подстерегает. Иисус уже родился, но не крещен, в это время сатане раздолье. Спросишь — правду скажет, но плату за рассказ возьмет такую, что не открестишь потом и не отмолишь. Ты, Саша, если сон тебе плохой на Именинную приснился, за темя подержись, в живое пламя свечки под образами в кухне посмотри, или в окно, где свет от дня, перекрестись, и постучи в стекло. Три раза постучи. Как в деревяшку. Стучишь по деревяшке, дураком не будь! Проверь, чтоб не фанера и не пластик. По пластику стучать и по фанере, как головой твоей пустой о стенку, толку нет! Хоть десять раз стучи.
Хоть кирпичом.
И не зевай со сна и перед сном! А если зявкнул, перекрестись и тут же рот прикрой ладонью. Слышишь у меня? А то раззявишь пасть, и черт влетит, не вызевнешь потом. И будет дрянь тебе такая сниться, что волком взвоешь, понял у меня? И если, все-таки со сна удавленника хуже, то за железку подержись тогда, а хочешь, высунь ногу левую через порог, и прикажи дурному сну уйти. Попей святой воды. И окропи остатком кровать, ковер и полки, все углы… И ничего с дурного сна тогда тебе не будет — обещала мать.
В мертвый час, после обеда, Шишину приснилась девочка Танюша, из тридцать третьей квартиры снизу. Дождь оборвался каплей на носу. Брезгливо от воды отряхивая лапы, придворный кот Степан прошел, с отрезанным садистами хвостом и разноцветным ухом, колченогий. Когда-то найденный Танюшей мертвым за забором, а теперь живой. По кромке лужи пропрыгал воробей, застрекотал, отряхивая солнечные искры; медовой канифолью задышало от земли. Парил гудрон, цвела сирень, Сергиевский шиповник ракушки раскрывал, ручьи сметали к люкам снег вишневый, и ветер тек навстречу теплый, южный, как будто в небе жарили картошку с луком, ну или сырники изюмные пекли…
— Вон девочка Танюша, из тридцать третьей квартиры снизу, — Шишина подталкивая в спину, сказала мать. — Иди с ней подружись и поиграй в песочек, понял? — и Шишину дала совок с ведерком, подтолкнула. Он не любил, когда его толкали, и девочек он тоже не любил. Любил, чтобы в песочнице без девочек играть. Сейчас совок отнимет и ведерко, укусит, ущипнет и палкой треснет, а после заревет, как будто это я… Его нередко девочки в песочницах кусали. И Шишин хмуро посмотрел на мать.
— Иди-иди, куркуль! — сказала мать, и Шишин неохотно захромал куда велела, и девочке Танюше из тридцать третьей снизу сразу протянул совочек и ведро. «Пускай теперь отнимет», — думал он.
Она на корточках сидела, палкой ковыряя лужу, взяла совочек и ведерко, палку Шишину дала. Он палку взял, подумал, осмотрел, и с палкой отошел от девочки подальше. На всякий случай, чтоб не укусила, и заворочался, забормотал во сне, стараясь отвертеться, чтобы небо не светило, но только глубже завернулся в сон.
— А как тебя зовут? — спросила девочка из тридцать третьей снизу. Он промолчал, на всякий случай. «Молчи, за умного сойдешь», — советовала мать.
— Ты что, дурак? — спросила девочка из тридцать третьей снизу, он молчал.
— Иди сюда! Иди, ты будешь суп? — он промолчал еще, надеясь, что девочка сама отстанет приставать, отдаст ведро с совком, и «ничего потом не будет», но девочка не отставала.
— Ты что со мной не дружишь?
— Нет.
— А с кем?
— Ни с кем.
— Тогда давай дружить?
— Давай, — ответил он, хотя и не хотел дружить, и отвечать не думал. И палку тоже девочка отобрала.
Песок снаружи желтый, а внутри сырой, и свет такой, как будто солнце выплеснули в лужи, чертила девочка из тридцать третьей снизу палкой на песке…
— Вот тут прихожая у нас, тут висельница, шапки вешать, вот тут твой кабинет, тут кухня. Это телевизор. Ты позвони, а я уже как будто дома.
Он позвонил, она открыла.
— Привет! Котлеты будешь?
— Буду.
На бортике песочницы котлеты. К чаю куличи. Из одуванчиков компот. Картошка из камней. И Шишин камни чистил, а девочка из тридцать третьей снизу их в ведре варила. И посыпала все укропом из травы.
Поели супа, стали чай варить. Но чаю оказалось мало в ближней луже, и вместе к морю Черному пошли, под горкой.
— Корабль! — на горку показав, сказала. — Хочешь, поплывем?
— Нее… глубоко… — ответил он, — мне мать не разрешает в лужи лазить.
— А трусов на корабль не берем! — и через море зашагала к кораблю.
Кирпичная стена четвертого подъезда. Резиновый прыгун, упавший за подвальную решетку. Кривая карусель одним крылом скреби. Оранжевая медь на козырьках, кусок тянучки, эмальный запах краски от качель. Угольной черноты земля, дымящийся асфальт. Следы кота, и их следы на память, резина жженая подошв. Балкон ее, расклешенная занавеска в синих тиграх.