Эмиль Гилельс. За гранью мифа - Григорий Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
„Ключ“ к музыке Чайковского Гилельс не считал найденным.
Приходилось вновь работать».
Мрачная картина, ни проблеска…
Читатель выносит стойкое впечатление: ничего-то у Гилельса не выходит — он ищет, мечется, мучается: «Как сказать фразу, чтобы все в ней было правдиво? Труднейшая задача. Чуть-чуть изменишь акцентировку, чуть-чуть затянешь опорный звук — и все рушится (представляете? — Г. Г.), С бесконечным терпением Гилельс предпринимал сотни проб». Нет, не ладится. Остается только впасть в подражание; но даже и так — ничего путного… Что поделаешь, — неудача, с кем не бывает…
Однако не торопитесь делать выводы. Приглядитесь: Хентова оценивает Гилельса и его Чайковского — и не только Чайковского — со слов… самого Гилельса. И от его имени. Но вы этого не осознаете. В тексте тонут, не делая погоды, как бы невзначай брошенные ссылки: «Сам Гилельс оценивал свою работу скромно… он не был собой доволен», — и на основании этого развертывается критика. При таком массированном нападении оглушенный и сбитый с толку читатель не в состоянии разобраться: ему кажется, что все вышеперечисленные «неприятности» — подлинные, и он принимает все за чистую монету.
Это запрещенный прием.
Кому же не ясно: сам художник вечно неудовлетворен сделанным (вот они — «муки творчества»!), — только ему и видны те «несовершенства», до которых нет дела слушателю, читателю, зрителю… Гилельс говорил Баренбойму: «До цели, которую я перед собой поставил, я, конечно, не дошел и никогда не дойду; цель все время отодвигается по мере приближения к ней, процесс этот бесконечен…»
Обычное признание настоящего художника. Если же «послушаться» — эдак можно перечеркнуть все сделанное.
Возьмем Рахманинова… Как пианист он откровенно слаб: «Вот уже четыре года, как я много занимаюсь, — пишет он в письме 1922 года, — Я делаю успехи, но, право же — чем больше играю, тем больше вижу свои недостатки. Вероятно, никогда не выучусь, а если выучусь, то накануне смерти разве». И в следующем году: «Пять лет назад, начиная играть, я думал, что смогу добиться удовлетворения в фортепианном деле; теперь убедился, что это дело несбыточное».
Рахманинов — честно и искренне — делился своими мыслями в письмах, Гилельс — открыто, ничего не стесняясь, — в беседах и интервью. Какой легкий хлеб для критика! Отличить же самооценку художника от объективной значимости его труда — задача для него почти неразрешимая (короткий разговор на эту тему уже был). Вот и Хентова, путая эти совершенно различные вещи, — не умышленно ли? — обводит читателя вокруг пальца.
Именно с Гилельсом постоянно проделывались подобные операции. Сама Хентова справедливо заметила: «Судить самого себя нелегко. Гилельс обладает этой способностью в полной мере: он рассказывает так, как будто говорит с самим собой, с беспощадной откровенностью — без постоянного самоанализа он не мыслит творчества». Все так. Но пользоваться этим в качестве своего основного «инструмента» критик не имеет никаких прав.
Наконец, о подражании Игумнову. В каких головах — тупоконечных или остроконечных — могло такое зародиться?! Хентова ссылается на каких-то музыкантов: «музыканты отмечали».
Музыканты отмечали, мы помним, еще и не такое. Апеллирую к читателю: не поленитесь, возьмите записи Игумнова и Гилельса. Сопоставьте. Уверяю вас, между ними общее только одно: и в том, и в другом случае — Чайковский. Но ощущение музыки, интонирование, звучание рояля, Время (с большой буквы) — все настолько разнится, настолько непохоже, что безо всякого затруднения, с первой же ноты вы безошибочно определите «кто есть кто». Где здесь подражание, в чем?! Да и мыслимо ли, чтобы Гилельс — как и любой другой артист — мог вынести на эстраду и записать… подражание?! Какой абсурд!
В изобильных цитатах из хентовского труда хочется обратить внимание читателя на одно слово, так сказать, ключевое: «приходилось». Гилельсу все время что-то «приходится»: «Приходилось многое начинать сначала, вырабатывая крепость, разнообразие и легкость удара». «Приходилось часами работать над одной этой пьесой, заменяя недостаток вдохновения внешней отделкой». «Приходилось скромно, с ученическим прилежанием садиться за парту». «Приходилось часами искать „дозировку“ звука». «Приходилось работать с огромным напряжением».
Какой же смысл создавать книгу о малоодаренном ученике, скорее даже второгоднике?! Сейчас я подумал: неужели Гилельсу приходилось это читать?! Впрочем, он мог и похвалить из вежливости, не вникая особенно…
Повысив голос, заявляю со всей определенностью: Гилельсу никогда ничего не приходилось — «это ваши смешные фантазии», как выразился Зощенко. Постигать музыку, заниматься было его потребностью, которой он не мог противиться, если б даже захотел; это было для него естественным состоянием, иначе он не мог жить; в этом, собственно, и была его жизнь…
Мы наскоро перечитали Хентову.
Напомню: она писала «хорошую» книгу, в высшей степени положительную. Однако ухитрилась нанести ущерб сознанию читателей, который трудно «подсчитать»: тираж только второго издания — 20 тысяч экземпляров, но число пострадавших еще возрастет, если учесть работу библиотек, передачу книги друг другу, ее обсуждения и прочие «условия».
Пожалуй, достаточно об этом. Пора поговорить и о других авторах, писавших о Гилельсе. Слово о нем, воистину томов премногих тяжелей, произнес — нет, не музыкальный критик, не журналист — великий писатель Виктор Астафьев. Факт сам по себе многозначительный: творческие владения Астафьева — писателя широчайшего диапазона — находятся все же на иных территориях. Астафьев и не касается профессионально-музыкальных тем. Однако его привлек именно Гилельс, и он взялся за перо. Писатель создал маленький шедевр — теперь образ Гилельса останется в русской литературе. Перечитываю — и волнение не унимается… Гилельс — живой…
Приехав на гастроли в Вологду, Гилельс отправился осматривать Софийский собор. Там было очень холодно, и он, потирая руки, все прятал их, но никак не мог согреть. Никто из сопровождавших его ничего не заметил. А вот старушка, «кормившаяся подле храма», заметила и спросила, не мерзнут ли руки.
«— Мерзнут, бабушка, мерзнут. А мне вечером играть. Нельзя руки остужать».
И она предложила свои рукавичики.
«Гость охотно подставил руки, бабушка надела рукавичики, согретые своими руками, на бесценные руки пианиста, и маэстро ожил, повеселел, долго еще оставался в Софийском соборе…
Уходя из собора, Гилельс вернул бабушке рукавичики, и, приложив ладони к левой части груди, поклонился ей легко и элегантно, как это умел делать только он, без заискивания и ужимок:
— Благодарю вас, родимая! Вы очень, очень мне помогли».
Астафьев заключает: «Этот случай мне рассказала работница и заботница вологодского музея — Ирина Александровна Пятницкая. Недавно ее не стало, и Эмиля Гилельса уже нет, давно нет на свете и бабушки-привратницы — помянем же их добрым словом и пожелаем всем Царствия небесного — каждый из них умел делать добро на своем месте и служил ему в меру своих сил».