Андрей Вознесенский - Игорь Вирабов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Держа свежий номер журнала или потом, заплывая в утренней реке, я думал, каким я мог быть кретином тогда — не увидеть столького, не узнать, не встретить утром тебя, не написать этой вот строки.
И с каким смехом и недоумением прочитали бы мои письма высокие адресаты. Если бы получили. „Мы не зря считали, что он шиз, и поэма его об этом говорит. Смешно эту галиматью печатать“, — позабавились бы в первом случае. Ну, а американцы — только бы пожали плечами… Ах, эти страдания виртуального Вертера…»
Курьез? Можно отнестись к этой истории как угодно. Кому-то покажется, что есть в этом некая «поза». А с колокольни нового столетия кто-то еще и позавидует: надо же, какой пиар-ход… Ах, если бы только знали в те времена, что такое «пиар». И если бы тогда — Вознесенский носился с этой историей. Но вспомнил он ее десятилетия спустя. Какой же смысл сочинять про себя курьезы задним числом?
На самом деле все могло быть серьезнее. Пожалуй, со времен Есенина (если, конечно, он сам покончил с собой), Маяковского, Цветаевой самоубийства стали обрастать самурайским ореолом поэтической жертвенности. «Точка в конце пути» — как поэтический жест. Поэты — люди нервные, воображение богатое. Жест неестественный, безрассудный — но всегда нетрудно подкрепить его логическим объяснением.
«…Вчера разнесся слух, что Евтушенко застрелился. А почему бы и нет? Система, убившая Мандельштама, Гумилёва, Короленко, Добычина, Мирского, Цветаеву, Бенедикта Лившица, замучившая Белинкова, очень легко может довести Евтушенко до самоубийства», — записал 12 апреля 1969 года в дневнике Корней Чуковский. Сам Евтушенко, кстати, напоминал, что слухи о его самоубийстве расползались и в шестьдесят третьем.
К началу XXI столетия действительно случится череда самоубийств поэтов. Мир, правда, изменится настолько, что такой выход из жизни станет для некоторых поэтов едва ли не единственным шансом — чтобы узнали, услышали, оценили. При загадочных обстоятельствах утонет в Москве-реке Илья Тюрин, покончит с собой Борис Рыжий, чуть позже аж в Эквадоре застрелится Андрей Ширяев. Самоубийство каждого обернется чудовищным открытием: ба, так он — настоящий поэт. А если поэт, по словам Александра Блока, вносит в мир гармонию, объединяя мир созвучиями и образами, рифмуя его с собой, — то каждый такой добровольный исход лишь умножает хаос…
Так что метания Вознесенского, при всем этом юношеском позерстве, — совсем не так нелепы и курьезны, как кажется. В головы поэтам не влезешь — а по молодости лет не все находят выходы из лабиринтов чувств и мыслей. И счастье, что все обошлось.
…А что за шорох там в кустах? Все тот же критик — с книжкой. Швыряет, топчет. Ага, говорит, попробовал на себе — усижу над Вознесенским хоть пять минут? И одной минутки не усидел! После этого не говорите мне, будто на стадионы ходят «читатели стихов» — там одни слушатели, зрители, любители кощунства, «Оз» и выкрутас! Да, и вот еще. Что касается той самой «Озы» (оглядываясь по сторонам), знающие люди говорят, что в нескольких фрагментах поэмы — имеются свидетельства психических аномалий. Ну вот что это — вы читали:
«„Зоя, — кричу я, — Зоя!..“ / Но она не слышит. Она ничего не / понимает. // Может, ее называют Оза?»
Доктора! Доктора! Человек голову совсем потерял!
«Долгое время над моим письменным столом висел портрет Андрея Вознесенского, — вздохнет полвека спустя нижегородская поклонница поэта Татьяна Шестерова, трогательно вспоминая молодость своей жизни. — Мне он помогал сосредоточиться, привести свои мысли в порядок. Так, во всяком случае, мне казалось…
До сих пор я берегу „рукописное издание“ поэмы „Оза“, которое мне подарила моя московская подружка. Я нигде не могла достать в нашем городе этой поэмы, чтобы хотя бы ее почитать, и моя подруга переписала ее и прислала мне в подарок. Об „Озе“ было много разговоров, прочитавшие поэму свысока поглядывали на нас, невежд, и бесконечно цитировали поэму. „А не махнуть ли мне на море? — вопрошали начитанные интеллектуалы, с усмешкой наблюдая наши удивленные взгляды и поясняя, — глава седьмая, ‘Оза’ Вознесенского“. Да, есть в поэме такая короткая, из одной фразы, глава. И есть глава о цинике и подонке черном вороне с синими очами, которого герой встретил „в час прилива возле чайной“.
Когда я начала читать „Озу“, то поняла, что лучше о любви сейчас, в век автоматики, кибернетики и тотального дефицита, не скажешь… Как сказал Марк Захаров, главный режиссер „Ленкома“, „его стихи мне душу выворачивают, сводят с ума“. Так вот для меня и сейчас — кажется, они даже стали глубже и звучат по-новому» (Нижегородская правда. 2010. Июнь).
* * *
«Оза» казалась ни на что не похожей, и это было возмутительно. Или прелестно. Кому как.
Если же искать что-то близкое по интонациям, то можно услышать в «Озе» вдруг туманное эхо «Любовной песни Дж. Альфреда Пруфрока» — прелестного стихотворения Томаса Стернза Элиота. С душными гостиными, где «дамы тяжело беседуют о Микеланджело», с русалками, что «космы волн хотели расчесать». Во всяком случае, совершенно точно известно, что среди поэтов, интересовавших в эти годы Вознесенского, Элиот значился в первых рядах. Встретиться с ним, правда, Андрей Андреевич, как ни хотел, — не сумел: Элиот скончался в январе 1965-го. Сам факт любопытен — речь здесь о круге интересов, о пересечениях и отражениях на уровне небесных сфер. Не о «заимствованиях», которыми — подтаскивая за уши все, что можно, — старались уязвить Вознесенского те коллеги и критики, которые питали к поэту одну, но пламенно-злобную страсть.
Что за Оза? Объяснение, как правило, одно — и непонятное совершенно: Оза — это перевернутое имя Зоя. Но «Зоя» наоборот — по буквам: Яоз. Зато, если повторять слитно: Зоязоязоязоязоязоя… — звуки образуют электрическую цепь, из зуммера которой вдруг возникнет отчетливо «Оза».
Есть в поэме ясный сюжет? Женщина стоит у циклотрона. С этого заверчивается все — и события перетекают из реальных в воображаемые и обратно. Экспериментщик верит, что роботы отменят потребность в чувствах. На тетрадке (найденной в тумбочке) чей-то почерк: «Автор — абстрактист!» Писатели озабочены бутербродом с красной икрой: он ползет в невидимом поэте, как красный джемпер в лифте. (Безобразие, а их килькой кормят!) Разница между экспериментщиком и окружением Озы в ресторане «Берлин» невелика — и то и другое исключает подлинность чувства. Зоя ускользает и в циклотроне, и в банальном застолье. «Восторженно чужая, как подарок в целлофане».
Строки то хрустальны, то перебиты гротесковой прозой, и сквозь это всё пробиваются литургически: «Аве, Оза. Ночь или жилье, / псы ли воют, слизывая слезы, / слушаю дыхание Твое. / Аве, Оза…»
В самом поэте — два «я». Одно обращено, как к заступнице чистой любви: «Матерь Владимирская, единственная, / первой молитвой — молитвой последнею — / я умоляю…» Второе «я» свисает пьяно с потолка вниз головой, как полотенце: «Дай мне погрузиться в твое озеро».