Острова в океане - Эрнест Миллер Хемингуэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Метнем еще разок.
— Давайте. Ваш черед.
Томас Хадсон взял кожаный стакан и почувствовал надежную увесистость больших костей, которыми играют во «Флоридите». Он чуть шевельнул их, боясь спугнуть их благосклонность и щедрость, и метнул трех королей, десятку и даму.
— Сразу три короля. Это clásico[40].
— Ну не прохвост ли вы, — сказал Игнасио Натера Ревельо и выбросил туза, двух дам и двух валетов.
— Еще двойной замороженный дайкири совсем без сахара и что закажет дон Игнасио, — сказал Томас Хадсон. Педрико вскоре вернулся со своей обычной улыбкой и с заказом. Миксер он поставил перед Томасом Хадсоном, в нем осталась по крайней мере еще одна порция дайкири.
— Я с утра и до вечера могу вас обыгрывать, — сказал Томас Хадсон.
— Беда в том, что это, кажется, так и есть.
— Кости меня любят.
— Хоть что-нибудь вас любит.
Томас Хадсон, в который раз за последний месяц, почувствовал, как по голове у него побежали мурашки.
— Что вы этим хотите сказать, Игнасио? — чрезвычайно вежливо осведомился он.
— Хочу сказать, что мне вас любить не за что, вы меня буквально ограбили.
— А-а, — сказал Томас Хадсон. — За ваше здоровье.
— За ваши похороны, — сказал Игнасио Натера Ревельо.
Томас Хадсон снова почувствовал, как по голове у него побежали мурашки. Он опустил левую руку и кончиками пальцев тихонько постучал по низу стойки, стараясь, чтобы Игнасио Натера Ревельо не видел этого.
— Очень мило с вашей стороны, — сказал он. — Сыграем на следующую порцию?
— Нет, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Я и так большие деньги вам проиграл, и все за один день.
— Какие деньги? Вы проиграли только выпивку.
— Я обычно расплачиваюсь за выпитое.
— Игнасио, — сказал Томас Хадсон. — Вы уже третий раз говорите мне довольно неприятные вещи.
— У меня настроение довольно неприятное. Вам бы кто-нибудь так нахамил, как мне этот ваш посол, будь он проклят.
— Повторяю, я ничего не хочу слушать.
— Вот, вот! А жалуетесь, что я говорю вам неприятные вещи. Милый мой Томас. Мы с вами добрые друзья. Я столько лет знаю вас и вашего сына Тома. Кстати, как он?
— Он убит.
— Простите меня. Я не знал.
— Ничего, — сказал Томас Хадсон. — Выпьем, я плачу.
— Я виноват. Простите меня. Пожалуйста, простите. Как это случилось?
— Я еще ничего не знаю. Когда узнаю, скажу вам.
— Где он погиб?
— Не знаю. В каких местах летал, знаю, а больше ничего.
— А в Лондоне он был? Видался с нашими друзьями?
— Конечно. Он несколько раз туда летал и всегда заходил к Уайту и видался со всеми, кто там бывает.
— Хоть это утешительно.
— Что?
— Я хочу сказать, приятно, что он повидал наших друзей.
— Безусловно. И я уверен, что Тому было там хорошо. Ему везде было хорошо.
— Выпьем за него?
— Нет. К чертям, — сказал Томас Хадсон. Все опять нахлынуло на него; все, о чем он старался не думать; все горе, которое он отметал от себя, от которого отгораживался и не допускал ни одной мысли о нем ни во время рейса, ни сегодня утром. — Не надо.
— А по-моему, надо, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — По-моему, это как нельзя более кстати. Мы воздадим ему должное. Но платить буду я.
— Хорошо. Выпьем за него.
— В каком он был чине?
— Лейтенант.
— Мог бы дослужиться до подполковника или по крайней мере эскадрильей бы командовал.
— Что там говорить о чинах.
— Хорошо, не будем, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — За моего дорогого друга и за вашего сына Тома Хадсона. Dulce es morire pro patria[41].
— За свинячью задницу, — сказал Томас Хадсон.
— В чем дело? Моя латынь хромает?
— Не мне судить, Игнасио.
— Но вы всегда блистали латынью. Я знаю это от ваших школьных товарищей.
— Моя латынь совсем никуда, — сказал Томас Хадсон. — Так же как и мой греческий, и мой английский, и моя голова, и мое сердце. Я сейчас могу говорить только на замороженном дайкири. Tú hablas frozen daiquiri tú?[42]
— По-моему, Тому следует оказать немножко больше уважения.
— Том и сам был завзятый шутник.
— Это верно. У него было прекрасное, тончайшее чувство юмора. И он был один из самых красивых юношей, каких я знал, и с прекрасными манерами. А какой спортсмен! Высшего класса!
— Да, правильно. Диск он метал на сто сорок два фута. Играл и защитника и левого нападающего. Был прекрасным теннисистом, отлично стрелял влет, ловил форель.
— Он был великолепным спортсменом и прекрасным атлетом. Один из самых лучших спортсменов, каких я только знал.
— В одном ему только не повезло.
— В чем?
— В том, что он погиб.
— Не расстраивайтесь, Томми. Вспоминайте, какой он был. Солнечная натура, веселый, столько всего сулил впереди. Какой смысл расстраиваться?
— Смысла никакого, — сказал Томас Хадсон. — И расстраиваться больше не будем.
— Значит, вы со мной согласны? Вот и хорошо. Так приятно было поговорить о нем. И так тяжело услышать эту весть. Но вы, конечно, справитесь со своим горем, и я тоже справлюсь, хотя вам, отцу, в тысячу раз тяжелее. На чем он летал?
— На «спитфайре».
— На «спитти». Буду представлять себе мысленно, как он ведет «спитти».
— Стоит ли вам беспокоиться.
— А что? Я их в кино видал. У меня есть книги об английском воздушном флоте, и мы получаем сводки Британского информационного бюро. Там есть прекрасные материалы. Я отлично представляю себе, как Том выглядел. Наверно, с парашютом, в летной форме и спасательном жилете, в огромных, тяжеленных башмаках. Просто вижу его. А теперь мне пора домой — обедать. Поедемте со мной? Лютесия будет вам очень рада.
— Нет, мне надо встретиться тут кое с кем. Большое спасибо.
— Всего вам хорошего, старик, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Я уверен, вы это преодолеете.
— Спасибо за помощь. Вы были очень добры.
— Да при чем тут доброта? Я любил Тома. Как и вы. Как все