Обретенное время - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но как вы все-таки решились прийти на столь многолюдный прием? — спросила меня Жильберта. — Увидеть вас посреди этой бойни, знаете, это так на вас не похоже. Правда-правда, я ожидала встретить вас где угодно, только не на этом помпезном сборище у моей тети, ведь тетя здесь», — добавила она с лукавым видом, ибо, став госпожой де Сен-Лу немногим раньше того, как членом семьи сделалась госпожа Вердюрен, себя самое она считала принадлежащей клану Германтов испокон веков и была весьма уязвлена мезальянсом, который допустил ее дядюшка, женившись на госпоже Вердюрен, и который, как она сотню раз была свидетельницей, язвительно обсуждали в семье, в то время как — в ее отсутствие, разумеется, — высмеивался совсем другой мезальянс, а именно — женитьба на ней Сен-Лу. Впрочем, презрение, какое она демонстрировала в адрес этой своей сомнительной тетушки, было тем больше, что, вследствие своего рода брезгливости, которая зачастую заставляет умных людей избегать вульгарного шика, а также чувствуя, как и все пожилые люди, склонность предаваться воспоминаниям, и, наконец, пытаясь представить свое прошлое по-новому изысканным, принцесса Германтская любила повторять, едва только речь заходила о Жильберте: «Уверяю вас, для меня это отнюдь не новое знакомство, я прекрасно знала еще мать этой малышки, да-да, это была ближайшая подруга моей кузины Марсант. Именно у меня в доме она и познакомилась с отцом Жильберты. Что же до того бедняжки Сен-Лу, его семью я прекрасно знала еще задолго до всего этого, его дядя был моим очень близким другом когда-то в Распельере». — «Вы же видите сами, эти Вердюрены вовсе не принадлежали к какой-то там богеме, — говорили мне люди, слышавшие эти высказывания принцессы Германтской, — это давнишние друзья семьи госпожи де Сен-Лу». Быть может, я единственный из всех знал от своего деда, что Вердюрены и в самом деле не принадлежали к богеме. Но уж вовсе не потому, что были знакомы с Одеттой. Просто рассказы о прошлом, свидетелей которому уже нет, мы принимаем на веру так же, как и рассказы о путешествиях по странам, в которых никто не был. «Но коль скоро, — добавила Жильберта, — вы все-таки покидаете время от времени свою башню из слоновой кости, может быть, вам лучше подойдут какие-нибудь скромные собрания близких друзей у меня, там будут только симпатичные люди? Такие шумные сборища, как это, не слишком вам подходят. Я видела, как вы беседовали с моей тетей Орианой, я согласна признать за ней все мыслимые достоинства, но, право же, мы не сильно погрешим против истины, если предположим, что к интеллектуальной элите она никак не принадлежит».
Я не мог поделиться с Жильбертой мыслями, которые одолевали меня в течение последнего часа, но я счел, что, если иметь в виду развлечения, а не что-либо серьезное, общение с ней могло бы доставить мне удовольствие, во всяком случае беседовать о литературе с герцогиней Германтской нисколько не приятнее, чем с госпожой де Сен-Лу. Разумеется, с завтрашнего же дня я намеревался вновь, на этот раз преследуя определенные цели, начать жить в одиночестве. Даже находясь у себя, я не позволил бы людям приходить и беспокоить меня в часы работы, ибо долг перед собственным произведением оказывался сильнее светских приличий, обязанности быть вежливым и учтивым. Они, которые не видели меня так давно, конечно же, настаивали бы, желая прийти ко мне и убедиться, что я здоров, прийти тогда, когда их собственный ежедневный труд был уже завершен или требовал перерыва, так же нуждаясь во мне, как некогда я сам — в Сен-Лу; потому что, как я сам не раз имел возможность убедиться в Комбре, когда родители начинали упрекать меня, стоило мне принять самое похвальное решение, внутренние часы, которые находятся в каждом человеке, отрегулированы по-разному и поставлены на разное время. В одно и то же мгновение часы одного человека показывают время отдыха, другого — время работы, для судьи — время наказания, между тем как у преступника час покаяния и внутреннего усовершенствования пробил уже давно. Но тем, кто пришел бы навестить меня, я решился бы ответить, что у меня очень срочное, важное свидание, настолько срочное и важное, что и речи не может быть об опоздании, свидание с самим собой. И тем не менее, хотя нет почти ничего общего между нашим истинным «я» и другим, видимым всеми, но поскольку существует общее имя и единое — одно на двоих — тело, самоотверженность, заставляющая вас жертвовать второстепенными обязанностями, порой даже удовольствиями, в глазах других выглядит эгоизмом.
Впрочем, не для того ли я и стал бы жить вдали от тех, кто жалуется на мой отказ видеться, не для того ли, чтобы заниматься ими гораздо больше, чем если бы я находился рядом, чтобы попытаться открыть их им самим, чтобы они с моею помощью могли состояться? С какой стати еще в течение стольких лет мне было терять многие вечера, наслаивая на еле слышное эхо их слов бесплодные усилия моего собственного голоса, и все это ради бессмысленного светского общения, по сути своей исключающего всякую вдумчивость и проницательность? Не лучше ли было бы из жестов, сделанных ими, слов, ими произнесенных, самой их жизни, их природы попытаться изобразить пространственную кривую, вывести из всего этого закон? К несчастью, мне пришлось бы бороться против привычки ставить себя на место других, поскольку привычка эта, возможно, благоприятствуя концепции произведения, замедляет и откладывает его исполнение. Ибо, исходя из некоей высшей учтивости, она побуждает жертвовать ради других не только своим собственным удовольствием, но и своим долгом, между тем как этот долг состоит для того, кто не может быть нужным на переднем крае, именно в том, чтобы остаться в тылу, где он принесет больше пользы, а кому-то покажется, что для этого человека это и не долг вовсе, а эгоизм, что совершенно неверно.
И отнюдь не чувствуя себя несчастным оттого, что вынужден обходиться без друзей, без бесед, как случалось себя чувствовать таковым кому-то из великих, я осознавал, что силы на экзальтацию, растрачиваемые в дружбе, являются чем-то вроде декоративного элемента, вроде лжеарки, никуда не ведущей, поскольку только отдаляет от истины, к которой могла бы нас вывести. Но в конце концов, если бы мне понадобились паузы на отдых и на общение, я чувствовал, что гораздо больше, чем интеллектуальные беседы, столь полезные, по мнению светских людей, писателю, мне оказались бы необходимы легкие романы с девушками в цвету, они стали бы той изысканной пищей, что я в крайнем случае позволил бы своему воображению, уподобившемуся той знаменитой лошади, которая питалась лишь лепестками роз. Если я что и желал бы испытать вновь, так это именно то, о чем грезил в Бальбеке, когда, еще даже не будучи знакомым с ними, увидел, как по берегу моря прошли Альбертина, Андре и их подружки. Но, увы, я не мог больше и пытаться отыскать тех, кого именно в эту минуту так страстно желал увидеть. Воздействие времени, так сильно изменившее всех увиденных мною сегодня людей и саму Жильберту, проявилось в том, что оно превратило всех женщин — такое случилось бы и с Альбертиной, будь она жива — в других, совершенно незнакомых мне, женщин. Я страдал от необходимости прилагать столько усилий, чтобы обрести прежнее, ибо время, изменившее людей, никак не затронуло образы этих же людей, что сохранили мы в своей памяти. Нет ничего более болезненного, чем такой вот контраст между преображением лица и неизменностью воспоминаний, когда мы понимаем, что тот, кто свеж и юн в нашей памяти, является таковым лишь в ней, и только, что мы в реальности не можем приблизиться к тому, кто казался нам столь прекрасным, к тому, кто вызывает в нас желание вновь увидеть его, но только лишь при условии, что это будет существо того же возраста, то есть по сути дела — другое существо. Я уже давно подозревал: то, что в любимом нами человеке кажется единственным в своем роде, в действительности ему вовсе не принадлежит. Но истекшее время окончательно убедило меня в этом, когда по прошествии двадцати лет мне вдруг захотелось отыскать не тех девушек, что я знал когда-то, но тех, кто были отмечены ныне той юностью, какой тогда обладали они. (Впрочем, не только пробуждение наших плотских желаний противоречит всякой реальности, поскольку не принимается в расчет утраченное время. Мне случалось порой пожелать, чтобы вдруг каким-то чудом, вопреки всему, оказались живы моя бабушка, Альбертина, чтобы они появились здесь, возле меня. Я верил, что вижу их, мое сердце устремлялось им навстречу. Я забывал только одно, что, будь они и впрямь сейчас живы, Альбертина выглядела бы приблизительно так, как госпожа Котар, какой предстала она передо мной в Бальбеке, а моя бабушка, которой сегодня перевалило бы за девяносто пять, уже не обратила бы ко мне свое прекрасное, спокойное и улыбающееся лицо, обладательницей которого я и поныне представлял ее, точно так же как мы видим Бога Отца обязательно бородатым, а героев Гомера в XVII веке изображали в дворянских одеяниях того времени, совершенно упуская из виду их принадлежность к античному миру.)