Записки гайдзина - Вадим Смоленский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …Вот и я, как сосна… Она такая длинная-длинная и одинокая-одинокая, вот и я тоже… Она, как я, — смотрит только в небо, а что у нее под ногами — не видит и видеть не хочет… Она такая зеленая и вечно будет зеленая, пока не рухнет. Вот и я — пока не рухну, вечно буду зеленым…
На здоровье. Я тоже не возражаю против уподобления сосне. Это даже лучше, чем карликовая березка. Только вот насчет неба звучит спорно. Я что, смотрю исключительно в небо? Разве я не вижу, что у меня под ногами? Разве я не хочу этого видеть?
— …Или вот, например, одуванчик…
Я долго изучал эту проблему. Я собрал практически все, написанное о Венедикте Ерофееве и о его книге. Воспоминания друзей и знакомых, критические статьи, комментарии, эссеистику по поводу и без повода, филологический мусор, сочинения досужих олухов… «Ерофеев и Лермонтов», «Ерофеев и матриархат», «Ерофеев и постканонический дискурс», «Ерофеев и бред сивой кобылы» — все, что ни подворачивалось мне под руку, я вдумчиво штудировал в поисках разгадки. Иной аналитик уверенно подсовывал мне готовую формулу, популярно объяснял, кем был в жизни Венедикт Ерофеев и чем является персонаж его поэмы. Один умник заявлял, что Веничка — скоморох и юродивый. Другой провозглашал его панком. У третьего он превращался в ризоматический симулякр. Все эти ярлыки я послушно примерял на себя — но без особого успеха.
В самом деле — ну какой я панк? Какой скоморох? Какой, тем более, симулякр? Конечно, при большом старании можно в любом разглядеть бациллы мизантропии, цинические метастазы и готовность к дешевому зубоскальству; можно все это разглядеть и во мне — но только при очень большом старании. Непредвзятый наблюдатель заметит лишь отзывчивость и человеколюбие. Заметит бескорыстное сострадание тем несчастным, которые не в силах отличить иероглиф «зубило» от иероглифа «блоха». Которые не умеют сказать: «позвольте выразить глубочайший трепет по поводу изъявления моей недостойной просьбы». Сирым и растерянным, малограмотным и робким — только сострадание, только отзывчивость. Никакой мизантропии, никакого снобизма. Ибо сказано: «Смотри и чти, смотри и не плюй». Я умею следовать заветам гения.
— …Но сегодня — сегодня что-то решится, потому что сегодняшняя пятница — тринадцатая по счету. И все ближе к Петушкам. Царица Небесная!…
Так что, оставим в покое эти глупые ярлыки. Право же, они не стоят серьезного разбора. Ну что это, в самом деле: «водочный диссидент», «алкогольный пророк», «пьяный христосик»… Или вот, например, совсем уж тупое: «внутренний эмигрант».
Смех, да и только. Такое можно было придумать только в семидесятые годы, когда наблюдения за феноменом эмиграции обрывались в международном аэропорту Шереметьево. В ту эпоху еще мало кто знал, что эмиграция влечет за собой иммиграцию, — иначе бы никто не посмел назвать автора бессмертной поэмы таким несуразным словом. «Эмигрант»! Высиживающий «зеленую карту», говорящий на «брайтонском наречии», натужно выползающий из одной шкуры, чтобы поскорее влезть в другую, — и это о Венедикте Ерофееве?! Чушь собачья! Внутренний, внешний, какая разница — порочно само слово!
Опять же: что получается, если развернуть это слово на меня? Я — эмигрант. Ха-ха! Я эмигрант! Я хочу стать японцем. Я говорю: «Мы, японцы… А вот у нас, у японцев… А вот по-нашему, по-японскому… А вот наш император считает…». Ха-ха! Я положительно умираю со смеху. Я — «эмигрант»! Какое смешное слово придумали эти дураки! Да мне дадут пня под задницу, едва истечет мой контракт! Да здесь ни минуты не станут вникать, наружный я эмигрант или внутренний! Да я и помыслить не вправе о перелицовке своей несчастной шкуры. Я такой же эмигрант, как и симулякр. Я ведь… Я просто… Он просто…
Царица Небесная!..
Белая молния расколола дождевой занавес, блоки университетских квартир завибрировали вместе с громовым раскатом, и откровение снизошло на меня, как отцепившаяся люстра на голову.
Венедикт Ерофеев был гайдзин.
Он был гайдзин в своем отечестве. А я — гайдзин в чужом.
Здесь все сходство и все различие. Проще не бывает.
Оглушенный, я нащупал в холодильнике еще одну бутылку, припал к горлышку, сделал полдюжины глотков — и бесчувственно рухнул на татами.
* * *
Вокруг меня был тамбур. Тамбур был везде — спереди, снизу, сверху, сзади, справа и слева. От тамбура не было спасения. Я заколотил по тамбуру кулаками; он зашипел и раздвинул двери. Я вошел.
Веничка сидел у окна. Он не услышал, как я вошел. Он сидел и смотрел в окно.
— Здравствуй, Веня! — сказал я, подойдя.
— Здравствуй, Вадя, — отозвался он, не оборачиваясь. — Что это там такое?
— Это заливные поля, Веня, — ответил я. — Я боялся, что тебе не понравится, но я честно старался. Скажи, Веня, тебе нравятся наши заливные поля?
— Они прекрасны… Они прекрасны, как божьи пажити… Но меня тревожит вот что: все ли у нас хорошо с косовицей и обмолотом? Чего у нас больше: обмолота или косовицы?
— Насчет косовицы, Веня, я ничего не скажу. Я не уверен насчет косовицы. Но вот с клейкостью зерна мы не прогадали, клейкость у нас на высоте.
— Я буду спокоен за клейкость. А почему так льет с неба?
— Сезон дождей. Тут так заведено: в сезон дождей всегда льет с неба.
— Это надолго?
— Вовсе нет. От силы месяц, или чуть больше. Не успеешь оглянуться, как сезон дождей пройдет. И настанет сезон тайфунов.
— Постой, Вадя… Я не хотел тайфунов… Я хотел, чтобы круглый год не отцветал жасмин и не умолкали птицы. Разве так нельзя сделать?
— Сделать можно. В этом будет каприз и пафос. Будет даже известный комфорт. Но в этом не будет печального очарования. Печальное очарование нельзя растянуть на целый год. Оно живет цикличностью. После муссонов — тайфуны. За заходом солнца — восход луны. Отцветает сакура — любуйся мальвой. Смолкают цикады — жди богомолов. Печальное очарование чурается любых констант, оно зиждется на синусоидах.
— Тогда, Вадя, я не понимаю. Моя жизнь тоже зиждется на синусоидах. От открытия магазинов — до закрытия магазинов. От тошноты и дрожи — до вдохновения и триумфа. От паралича и немоты — до судорог и корч. Отчего же в моей жизни так мало печального очарования? Может быть, велика амплитуда моих синусоид? Или коротки их полупериоды?
— Все так, Веня. Где у других красота и гармония, у тебя лязг и дребезг. Твои синусоиды не хотят резонировать, им диссонанс подавай! И я берусь тебе объяснить, почему так произошло.
Ямагата — Фукусима
— Первым делом, Веня, толково и с расстановкой ответь мне на такой вопрос: отчего ты крестился в католичестве?
— Это риторический и праздный вопрос, Вадя. Я не стану на него отвечать, это можно прочесть в воспоминаниях Тихонова, Авдеева и Шмельковой.
— Да, я читал, я помню. Нет национального бога, религия должна быть всемирной, и все такое. Пусть так. Но куда ты повыкидывал отчества?