Непохожие поэты. Трагедия и судьбы большевистской эпохи. Анатолий Мариенгоф, Борис Корнилов, Владимир Луговской - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец, самый строгий его читатель, публиковаться ему пока не велит: сын слушается. На фронт — без спроса, а в литературе авторитет отца неоспорим.
Александр Фёдорович умер 3 мая 1925-го, на пятьдесят первом году жизни. Во сне.
Владимир был с Тамарой в Загорске — за ними послали.
Когда сын приехал, прошёл в комнату, нашёл на полке Блока — и читал отцу: «Боль проходит понемногу, / Не на век она дана…» И следом — Некрасова: «Уснул потрудившийся в поте! / Уснул, поработав в земле! / Лежит, непричастный заботе, / На белом сосновом столе…»
В этом, как представляется, было не только неизмеримо трагическое чувство, но и некая аффектация. У Луговского эти вещи часто будут смешиваться. Или мы сейчас несправедливо строги и не видим действительной высоты горя?
На гражданской панихиде в школе и жена, Ольга Михайловна, пела — пушкинский романс на музыку Бородина «Для берегов отчизны дальней…».
Хоронили на Алексеевском кладбище, гроб всю дорогу несли ученики.
Когда священник отпевал покойного, сын, не дав закончить панихиду, встал у гроба и ещё прочёл из Блока. Отец, наверное, не рассердился бы на это; искусство, как порой говорили в те времена, было его религией.
Своей смертью Александр Фёдорович будто вытолкнул сына в поэты: теперь можно, теперь ты за старшего, теперь ты совсем один и отвечаешь сам.
Владимир Луговской дебютирует в «Новом мире». В десятой книжке за 1925 год выходит одно, одобренное самим Луначарским, стихотворение, которое Луговской потом не публиковал: «Хотел я жить, ползти и падать первым / В пальбу, в теплушку, в рыжие года».
И главное: «А завтра мне… А завтра за расплатой — / Осенний фронт шинелью подметать».
Сам напрашивался на эту расплату с первого же выступления в печати.
Литературная группа конструктивистов объявилась ещё в 1922 году — поэт Илья Сельвинский, критик Корнелий Зелинский, поэт и теоретик стихосложения Алексей Чичерин. Тогда любили создавать литературные банды, чтоб жизнь оборачивалась веселей и звонче. Нужна была боевитая смена сошедшим на нет футуристам и понемногу теряющим пыл имажинистам. И ЛЕФу, конечно (основу которого составили те же бывшие футуристы). И доброй дюжине других, малосильных группировок.
Сельвинский пояснял: «Каждая из групп занималась только одной гранью стиха: имажинистов интересовала исключительно метафора… футуристы утверждали агитку и пытались истребить все другие жанры как контрреволюционные, поэтому я начал сколачивать свой “изм” и, вернув им единство, заставить подчиняться доминанте содержания».
Коммунистический призыв «Техника в период реконструкции решает всё!» — был воспринят конструктивистами буквально.
«Конструктивизм есть центростремительное иерархическое распределение материала, акцентированного (сведённого в фокус) в предустановленном месте конструкции», — было объявлено в манифесте «Знаем. Клятвенная конструкция (декларация) конструктивистов-поэтов».
Зелинский писал в статье «Госплан литературы»: «Конструктивизм рождался в атмосфере нашего нового своеобразного “Советского западничества”».
В чём заключалось их западничество? Помимо того, что как таковой конструктивизм изначально появился на Западе, российских конструктивистов привлекала американская деловитость, эстетика высотных мостов и небоскрёбов, которые они видели на картинках: всё это они желали так или иначе наложить на русский революционный размах.
«Будущий динамизм будет продуктом величайшей технической нагрузки, — говорил Зелинский, — величайшей эксплуатации вещей. Он заменит трамвай более удобной системой движущихся тротуаров. Он сделает дома поворачивающимися к солнцу…» (Движущиеся тротуары, кстати, потом появятся в ранних вещах братьев Стругацких.)
Первый конструктивистский сборник «Мена всех» — вышел в 1924 году ещё без Луговского.
Группу переименовали в ЛЦК: Литературный центр конструктивистов.
Осенью 1924-го к ним примкнули поэтесса Вера Инбер и ряд других товарищей. Вскоре появится Эдуард Багрицкий.
Луговской свёл знакомство с конструктивистами в начале 1925-го.
Он только-только начинал — ему нужна была своя задорная компания.
Между прочим, Луговской приятельствовал тогда с поэтом, анархистом, бывшим партизаном, соратником Щорса Дмитрием Петровским — тем самым, о котором Велимир Хлебников во время Гражданской войны писал: «Как Петровский?! Неужели тот самый, который по Москве ходил в чёрной папахе, белый как смерть, и нюхал по ночам в чайных кокаин? Три раза вешался, глотал яд, бесприютный, бездомный, бродяга, похожий на ангела с волчьими зубами. Некогда московские художницы любили писать его голого. А теперь воин в жупане цвета крови — молодец молодцом, с серебряной шашкой и черкеской. Его все знали и, пожалуй, боялись — опасный человек… В свитке, перешитой из бурки, чёрной папахе… он был сомнительным человеком большого города и с законом был не в ладу».
Петровский вечно был полон сокрушительных идей, собирался выкладывать тысячи на новый литературный журнал, создать с молодым товарищем собственное издательство, Луговского воспринимал как младшего брата и, может быть, оруженосца (кстати, и в прямом смысле — у Луговского хранилась серебряная шашка, которой Петровский был награждён в Гражданскую). Давал ему по сто поручений за раз, в основном касающихся того, куда переслать или пристроить рукописи Петровского, а также: «Пойди к Марийке, возьми у неё моё пальто, шляпу зимнюю и калоши и вышли мне посылкой на Гаспру». Писал ему письма, где мог себе позволить острить, например, так: «Владимир Александрович Луговской! Если Вы не ответите мне немедленно на моё последнее письмо, я вызову вас к барьеру!»
В общем, Луговской достаточно быстро, но бережно эту дружбу свёл к минимуму. Он был совсем не резкий человек, но собой манипулировать не позволял.
Одновременно Луговской вошёл в товарищество поэтов при издательстве «Узел» — к товариществу имели отношение Пастернак, Зенкевич, Парнок, Бенедикт Лившиц, множество молодых сочинителей, туда заходил Булгаков — читал «Роковые яйца» и «Собачье сердце»; заседания товарищества иногда проходили дома у Луговского… Но отдельной боевой идеологии у товарищества не было. (Спустя пару лет Луговской пренебрежительно охарактеризует «Узел» в письме жене как «манную кашу с подливой из тухлых яиц». Боевого задора ему в этой компании категорически не хватало.)
В ЛЕФе собрались слишком взрослые, слишком опытные, они бы задавили одними своими тенями (Маяковский, Асеев, Третьяков, Каменский).
«Едва ли мне сойтись с акмеистами», — записывал Луговской в дневнике (видимо, имея в виду не литературную группу, уже распавшуюся, а тех, кто когда-то числился акмеистом: скажем, Мандельштама или Зенкевича, которого знал лично).
Пролеткульт был явно не по части Луговского (какой он, по совести говоря, пролетарий?).
В общем, конструктивисты подходили больше всех.