Господин Гексоген - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они сидели за круглым, красного дерева, столом, на который хозяйка поставила золоченые чашечки музейного сервиза, угощала их душистым чаем и легким печеньем.
Белосельцев всматривался в знакомое, тысячекратно повторенное на телеэкранах и журнальных обложках лицо Граммофончика. Его быстрые, бегающие глаза, в которых светились ум, подозрительность, хитрость. Его скошенные подвижные губы, готовые к неутомимому говорению, бурному извержению громогласных, трескучих слов. Его выступавший, смещенный подбородок, который он научился гордо выпячивать. Белосельцеву было странно видеть это лицо вблизи, выхваченное из атмосферы митингов, съездов, триумфальных речей, блистательных восхождений по лестнице власти. Постаревшее, выцветшее, покрытое мельчайшей голубоватой пудрой, оно казалось посмертной маской, которую сняли с исчезнувшего, умертвленного времени, перенесли, как музейный экспонат, в эту фешенебельную московскую квартиру.
– Все это мои фетиши, свидетели моего триумфа и моего изгнания, – печально улыбнулся Граммофончик, заметив взгляд Белосельцева, блуждающий по развешанным картинам и стоящим на столике фотографиям. – Мои собеседники, мои молчаливые друзья, кому поверяю самые заповедные мысли. Моя коллекция картин не велика, но все они напоминают мне о Париже, о городе вечной красоты, вечной музы. О городе моего изгнания, куда я укрылся от не праведных гонений. Матисс, Ренуар, Дега, несравненный Шагал, невообразимый Пикассо, упоительный Моне, как розовый воздух моего детства! – утомленным и печальным жестом он указал на картины. Они были первоклассны, стоили несметных денег. Парижское изгнание, в которое удалился Граммофончик после того, как его обвинили в расхищении государственной казны, сделало его утонченным коллекционером.
– А это величайшие люди двадцатого века, с кем мне довелось дружить, преображать мир, делать историю. – Он повел бледной усталой кистью в сторону ампирного столика, на котором в строгих рамках стояли фотографии, запечатлевшие Граммофончика в обществе известнейших персон. Академик Сахаров и Граммофончик. Горбачев и Граммофончик. Маргарет Тэтчер и Граммофончик. Президент Буш и неизменный Граммофончик. Наследник Российского престола и все тот же обаятельный, сдержанно-приветливый Граммофончик.
– А это, вы можете улыбнуться, маленький музей русской демократической революции, в которой мне довелось принять посильное участие, – он указал на застекленную полку, где были разложены странные предметы. – Моя фетровая шляпа, в которой попал под дождь в Тбилиси, когда расследовал зверства военных, порубивших саперными лопатками грузинских детей и женщин…. Мои разбитые очки, которые я уронил от волнения, когда на Съезде народных депутатов требовал ареста ГКЧП…
Ручка «Паркер», которой я подписал указ о возвращении моему любимому городу имени Санкт-Петербург… Замшевая перчатка Галины Старовойтовой, которая до сих пор чуть слышно благоухает ее духами… Католический крестик Глеба Якунина, подаренный мне нашим демократическим Аввакумом… Сухая роза того букета, что мне преподнесли восторженные студенты Колумбийского университета…
Белосельцев видел сквозь стекло собрание вещиц, сохраняемых для потомства честолюбивым хозяином, и каждая из них был памятным знаком его, Белосельцева, несчастий.
– Это бесценная коллекция, – тонко польстил Астрос. – На аукционе «Сотбис» вы получите за нее несметные деньги.
– После моей смерти, – со светлой печалью произнес Граммофончик. – Ей ведь нужно на что-нибудь жить, – указал он, понизив голос, на соседнюю комнату, где мелькала тень хозяйки.
– Ваша меланхолия разрывает мне сердце, – пылко возразил Астрос. – Мы пришли, чтобы сказать, как вы нужны, как мы ждем вашего возвращения.
– Увы, невозможно дважды ступить в одну реку, как говаривали древние, – умудренно ответил Граммофончик, снисходительно, с высоты своего горького опыта взирая на пылкого Астроса. – Людям свойственна неблагодарность. Им свойственно забывать первопроходцев. Мы, демократы первой волны, беззаветно и жертвенно бросились на штыки КГБ, на атомные бомбы и ракеты красной империи, на беспощадный аппарат партийного подавления. И мы победили. Мы, рыцари свободы, романтики демократии, прогнали красного дракона. Рисковали жизнями, готовы были идти в тюрьму, не устрашились яда и пуль. Помню, как мы с Сахаровым пришли к Горбачеву, сказали ему: «Решайтесь! Либо вы войдете в историю как великий гуманист и преобразователь, либо вас бесславно погребут под обломками рухнувшего коммунизма». Мы предупреждали его о возможности путча. Он раздумывал, мучился, решился. Где они теперь, беззаветные герои демократической революции? Апостолы свободы? Сахаров не выдержал величайшего напряжения и был умертвлен этим агрессивно-послушным, желавшим его смерти большинством. Галю Старовойтову жестоко убили в подъезде, ее, бескорыстную, святую, предсказавшую свою трагическую гибель. Я оклеветан, попран, мое доброе имя на устах неблагодарной толпы, которую я освободил из плена самой жестокой в мире диктатуры, вывел из тьмы на свет. Вместо нас пришли циничные люди, прикрытые тогой демократии. Дельцы, махинаторы, переодетые коммунисты, тайные фашисты. Они делают все, чтобы нас забыли, вычеркнули из учебников, стерли наши имена со скрижалей демократии. Чтобы никто не положил на нашу могилу розу признательности… – Граммофончик побледнел, прижал к сердцу руку. В его глазах заблестели слезы, и он на время умолк, не в силах справиться с горьким волнением.
– Вы правы, – Астрос бережно коснулся его побледневшей руки, – фашисты и коммунисты, сплоченные ненавистью к нам, демократам, хотят взять реванш. Просачиваются во власть, в губернаторы, в министры, протаптывают тропинку в Кремль. Грядет ползучий переворот, организуемый тайными агентами КГБ, внедренными во все сферы жизни. Именно оно, тайное подполье Дзержинского, возводит к вершинам власти недавно назначенного премьера. Вы знаете его хорошо, он вместе с вами работал. Вы дали ему прибежище, дали старт его новой карьере. Кто он такой, тот, которого некоторые называют Избранником?
Граммофончик совладал с волнением. Оставил без ответа вопрос Астроса, продолжая свою печальную исповедь:
– В Париже, куда я укрылся от гонителей, я жил в чудесном старинном доме, на бульваре Капуцинов. Я любил выходить на балкон, в голубые весенние сумерки, смотреть, как бегут подо мной непрерывные огни автомобилей, мерцают проблески реклам, и в легком дожде, как белые свечи, цветут каштаны, совсем как на картинах Писсарро. Я держал в руках рюмку моего любимого коньяка «Камю», делал маленькие глотки и думал о России. О ее страстном стремлении в Европу. Она похожа на белую лебедь, вырывающуюся из каменного монолита. Мой Петербург, так похожий на Париж, звал меня. Я писал стихи о Париже и Петербурге. Набросал эскиз памятника первым демократам России, который когда-нибудь возведут на Марсовом поле. Я решил вернуться на родину, где меня, быть может, ждали тюрьма и поругание. Моим хулителям я мысленно читал стихи Бальмонта: «Тише, тише совлекайте с прежних идолов покровы. Слишком долго вы молились, не померкнет прежний свет…» – Граммофончик мечтательно закрыл глаза, покачивая головой, словно снова стоял на парижском балконе, смотрел на вечерний бульвар Капуцинов и видел блистающий Невский проспект, золотую иглу Адмиралтейства.