Собор - Жорис-Карл Гюисманс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По Гуго Сен-Викторскому, язык колокольный есть язык духовный, ибо, сталкиваясь с двумя сторонами чаши, он возвещает истину Ветхого и Нового Заветов. Наконец, для Фортуната Амалария тело инструмента — уста литургии, а било, опять же, язык.
Словом, колокол — вестник Церкви, ее внешний голос, а священник — голос внутренний, заключил Дюрталь.
Углубившись в эти размышления, он вернулся обратно к собору и в сотый раз залюбовался нимало не наскучившим видом его могучих контрфорсов, из которых изогнутыми линиями полета ракеты выстреливались полукруглые аркбутаны; он всегда изумлялся размаху этих парабол, изяществом их траекторий, спокойной энергией упругих опор. Вот только, думал он, разглядывая балюстраду, что тянулась над ними во всю длину крыши, вот только архитектор всего лишь проделал в каменном парапете тройные арки, словно пробойником; он был не столь сведущ, как другие мастера — каменщики и зодчие, умевшие устраивать при обходах вокруг церковных кровель картины Писания или символы. Таков был строитель базилики в Труа, где в проемах верхней галереи цветы лилии чередуются с ключами святого Петра; так в Кодебеке мастер разукрасил эту ограду готическими, прелестными с виду буквами, воспроизведя молитвы Божьей Матери: он создал вокруг церкви молитвенный ореол, надел ей на голову белоснежный венец.
От северной стороны собора Дюрталь прошел мимо Царского портала и угла старой колокольни; одной рукой ему приходилось придерживать шляпу, другой застегивать на ходу пиджак, яростно хлеставший его полами по ногам. В этом месте ураган дул всегда. Во всем городе могло не быть ни ветерка, но на этом углу вечно, зимой и летом, шквал задирал подолы и хлестал ледяной плеткой по лицу.
Может быть, именно поэтому статуи Царского портала, непрестанно бичуемые ветром, с виду словно дрожат от холода; и одежды на них узкие и закрытые, и конечности словно приклеены к телу, с улыбкой подумал Дюрталь; такова и эта странная фигура на изъеденной бурями стене старой колокольни, словно равнодушный пастух стоящая между прядущей свиньей (на самом деле хряком) и ослом, играющим на виоле.
Эти звери на веселом языке иллюстрируют народные поговорки: Ne sus Minervam и Asinus ad lyram[68], которые можно передать примерно так: будь каждый при своем — не надо насиловать свои дарованья, а то будешь нелеп, как хрюшка, если захочет рассуждать, или ослик, который тщится играть на лире. Но вот этот-то ангел с нимбом, босоногий, под балдахином, с каменным диском, прикрывающим грудь, — он что тут делает?
Он из рода королев, живущих под Царским порталом: похож на них телом, вытянутым, как веретено в оболочке, исчерченной фибрами; он смотрит поверх нас, и непонятно, совершенно ли он непорочен, крайне ли нечист.
Глаза его простодушны, волосы пострижены в кружок, выражение безбородого лица монашеское, но между носом и губами глубокая впадина, и рот, прорезанный, как сабельным ударом, полуоткрыт в такой улыбке, что, если смотреть долго и внимательно, становится издевательской, нехорошей усмешкой, так что вдруг не скажешь, которого сорта этот ангел.
В нем есть что-то и от дурного бурсака, и от доброго послушника. Если ваятель взял моделью какого-то молодого монаха, то был, конечно, не кроткий новичок вроде того, что, без сомнения, служил образцом скульптору статуи Иосифа на северном портале, а, должно быть, один из тех беспутных иноков, что так тревожили ум святого Бенедикта. Необычный это ангел (брат его есть в Лаоне за собором), за несколько веков предвосхищающий двусмысленные серафические типы Ренессанса!
— Ну и ветрище! — прошептал Дюрталь, поскорее добрался до Царского портала, поднялся по ступенькам и толкнул дверь.
Вход в огромный сумрачный собор всегда казался тесным; под грозно-величавыми сводами человек всегда инстинктивно наклонял голову и ступал осторожно; Дюрталь сразу же застыл, ослепленный светом с хор в контрасте с очень темным проходом нефа, освещенным лишь на перекрестии с трансептом. В Шартре ноги Христа находились во мраке, торс в полутьме, главу же заливали потоки света; Дюрталь созерцал висящие в воздухе ряды недвижных патриархов и апостолов, святителей и подвижников, пылавшие в огне, угасающем в темных витражах, охранявшие труп Господень у своих ног. Они выстроились, вставленные в огромные ланцеты с круглыми окнами над ними, вдоль верхнего яруса и показывали пригвожденному к земле Христу верное войско Его, умноженное Писанием, минеями, мартирологами; в меченосном сонме Дюрталь узнавал святых: Лаврентия, Стефана, Эгидия, Николая Мирликийского, Мартина, Георгия, Симфориана, святую Фуа, святого Ломера и много, много других, имена которых уже не помнил. Он приостановился у трансепта, залюбовавшись на Авраама, в безграничной небесной лазури навек занесшего грозным движеньем над вечно склоненным Исааком светлое лезвие ножа.
Он восхищался и замыслом, и исполнением витражей XIII века, их неумеренным языком, необходимым ввиду большой высоты: они давали возможность легко разбирать на большом расстоянии свои картины, делая их по возможности однофигурными, простыми по контурам, резкими по цветам, так что и снизу их можно было уразуметь с первого же взгляда.
Но высшее торжество этого искусства было не в хорах, не в боковых ветвях собора, не в нефах, а при самом входе в храм, на внутренней стороне той стены, где снаружи в этом месте находились статуи королев. Дюрталь обожал это зрелище, но он еще немножко выждал, чтоб подготовить всплеск радости и насладиться им; это чувство он испытывал всякий раз, и частое повторение никак не разрушало его.
В тот день, в солнечную погоду, все три окна XII века блестели короткими лезвиями мечей, обоюдоострыми, с широкой плоской полосой, под розой, господствующей над главным порталом.
Голубые огоньки, светлее той голубизны, на фоне которой потрясал ножом Авраам, мерцали паутиной искорок; бледная, прозрачная лазурь напоминала пламень пунша, или горящий серный порошок, или еще всполохи, излучаемые сапфирами, но совсем молодыми, еще невинными и дрожащими, если можно так выразиться; и в стеклянной стрелке справа можно было видеть начерченное пламенеющими линиями Иессеево древо; предки Иисуса поднимались по нему чередой в синеющем пожаре облаков; а на стрелках центральной и правой определялись сцены жизни Спасителя: Благовещение, Вход в Иерусалим, Преображение, Тайная Вечеря, ужин с учениками в Эммаусе; наконец, над всеми тремя окнами Христос полыхал в самой середине большой розы, а мертвецы при звуках трубных выходили из гробов, и архангел Михаил взвешивал души!
Как мастера XII столетия, неспешно размышлял Дюрталь, добивались такой голубизны и почему стекольщики уже так давно утратили ее, как и прежний красный цвет? В XI веке художники по витражам употребляли в основном три краски: голубую, тот нетленно-голубой цвет неяркого неба, которым славятся окна в Шартре; красную, глухой и мощный пурпур; наконец, зеленую, не столь высокую по качеству, как два других тона. Вместо белого использовался зеленоватый оттенок. Век спустя палитра стала шире, но тона темнее, да и стекла толще; впрочем, какой мужественно-чистый синий цвет переливчатого сапфира, какой восхитительный красный цвет свежей крови применяли они! Желтый, не столь распространенный, насколько могу судить по одеянию царя рядом с Авраамом в одной из рам возле трансепта, был разнузданным, ярко-лимонным; однако за исключением этих трех красок, трепещущих и сияющих, как песнопения радости, все остальные становятся мрачны; фиолетовый — темно-сливовый или баклажанный, коричневый вдается в жженый сахар, луково-зеленый почернел.