Поправка Джексона - Наталия Червинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совпадение дат поразило Риту. Она даже попросила Эстер написать дату веточкой в пыли, чтоб удостовериться. Да — тот же год, тридцать восьмой, и тот же месяц, ноябрь.
До того Рита никогда не придавала случившемуся с ее семьей исторического значения, так же, как и профессию свою не считала карьерой, так же как и всю жизнь свою считала малозначительным частным случаем, бессмысленной суетой. Мамочка велела ей никому ничего не говорить, а Рита так мамочку обожала, она не то что с другими, она и с самой-то собой никогда об этом не разговаривала. Только во сне видела. Но не часто, не каждую ночь.
Отца забрали в ноябре. Пока шел обыск, дворник сидел в отцовском кресле и всё курил, а окурки бросал на паркет и растирал сапогом. Он до того, этот дворник, перед отцом так лебезил! Папа-то был крупный инженер, директор завода. Папу увели. Мамочка уснула под утро. А она, тринадцатилетняя, встала ни свет ни заря и впервые в жизни вымыла пол. Она до этого росла белоручкой и училась на пианино. Ее ужасно баловали. У них даже жила домработница, Настя из деревни. Папа был директором завода, а она — единственная дочка, такая избалованная.
Эта скользкая половая тряпка, вонючие окурки на полу, как они с мамочкой через несколько дней уехали в глубинку, на периферию… Мамочка была красавица и такая беспомощная, неприспособленная — Анюточка вся в нее пошла. А Рита с тех пор на любые жизненные ситуации отвечала лихорадочной бытовой суетой. И окружающих дергала, не давала никому ни минуты покоя, и делала все с натугой, с усилиями, самым сложным и малоприятным способом. Как будто епитимью на себя накладывала, судьбу замаливала, чтоб ничего еще более страшного не произошло.
Рита могла уже разговаривать довольно свободно, особенно в продуктовом, но тут от волнения перезабыла все слова. Тема была такая неподходящая для иностранного языка.
Объяснялась она в основном пантомимой: скрещивала пальцы перед лицом, изображая решетку, повторяя: фатер, фатер — что должно было обозначать арест отца, делала подметательные движения, отжимала, морщась, воображаемую тряпку. От этого в рассказе появился совершенно несвойственный Рите юмор.
Эстер, однако, слушала серьезно и вроде бы все поняла. Не смогла Эстер понять только одного: по еврейской линии начали серьезно сажать уже после войны. Эстер не понимала: почему евреев стали арестовывать после войны с фашизмом? А отца Ритиного забрали в тридцать восьмом не как еврея, а как саботажника.
Папа-то как раз никаким евреем не был. И мамочка не была. У мамочки была татарская кровь, поэтому Рита была чернявенькая, и ей приходилось всю жизнь открещиваться, объяснять свою чернявость. А здесь наоборот — в Еврейском центре она старалась заминать вопрос. Хотя никто особенно не спрашивал.
Они так засиделись в тот день, что уже начинало смеркаться. Правда, в парке за последние годы стало намного спокойнее, новый мэр порядок навел.
Старая Вика раздражала ее все больше и больше своими постоянными жалобами на домработницу бесплатную, которую ей прислали от муниципалитета, такая оказалась дура… «А там-то, дома, во Львове твоем, тебе умных домработниц бесплатно присылали? — мстительно думала Рита. — Там бы ты уже бабуся была в платочке, а здесь в мохеровом берете иностранка! Кто тут тебе чем обязан? Всю жизнь в месткоме проработала, людей небось на правилки сгоняла, речи толкала про империализм! Кормят тебя, квартиру дали, все тебе мало…»
Конечно, Рита ей ничего такого не говорила, смотрела на Вику с выражением сочувствия, как привыкла смотреть на своих бывших соотечественников.
Но приятнее ей теперь было с Эстер, и она даже стала любезно улыбаться, как Эстер. Не всегда, изредка. По субботам и на большие праздники — на Пасхальный седер, на Суккот, на Хануку — она всегда старалась, чтоб их посадили рядом. Хотя Эстер была атеистка, но знала все обычаи. Рита тоже была атеистка, но тут полюбила праздники, особенно Пасху. Ей казалось, что про уход из Египта, про то, как в отказе держали, — ну совершенно как с ними было, с их семьей.
Правда, когда Эстер вступила в добровольное общество и начала помогать в парке садовникам, пропалывала клумбы на старости лет, луковицы всяких тюльпанов и нарциссов сажала, и все Риту уговаривала — ну, от этих ленинских субботников Рита отказалась. Достаточно она за свою жизнь бесплатно наработалась.
Рита теперь занималась тай-чи в группе, собиравшейся в парке.
Дамы в брюках, теплых куртках и мохеровых беретах стояли, разведя руки, растопырив локти, как будто держали перед собой огромные бочки, и медленно-медленно поворачивались, приседая и вытянув вперед одну ногу. Руководила занятиями старуха-китаянка, вдова, которая когда-то содержала последнюю в районе настоящую китайскую прачечную. На лицах дам было выражение полной сосредоточенности — не то тупости, не то нирваны.
Рита занималась тай-чи. В парке. С китаянкой. Зрелище это было завораживающее, и не только своей сосредоточенной замедленностью. Представить себе Риту, размышляющую о здоровье, об улучшении своего здоровья, а не о болезнях, не об ухудшении и немощи, то есть Риту, ведущую исчисление не от негативного, а от позитивного, — раньше это было невозможно.
В этой новой самостоятельной жизни Рита почувствовала себя носительницей культуры. Она перечитывала классику. Она постоянно ездила на экскурсии. Культура оказалась утомительным занятием. От музеев болели ноги. Приятельницы не слушали экскурсоводов и не особенно смотрели на памятники истории, зато много и увлеченно разговаривали между собой.
— Ну а вы что? А он? Зачем же вы к нему всё ходите, пытаетесь объясниться? Он же глаз на вас не поднимает — упрется в свои бумаги, и всё! Ни души, ни сердца. Нет, вы должна потребовать, просто потребовать, чтобы вам дали другого врача.
Это они не про любовь уже разговаривали — сладострастное любопытство вызывали теперь постельные дела другого рода, но они продолжали делиться задушевными физиологическими подробностями, как когда-то в юности.
Теперь здешняя изнеженность уже не казалась смешной. Теперь Рита понимала, что докторшу ту, в детской консультации, которая Анюточку дефективной назвала — да тут бы она ее просто засудила, засудила. И большие бы деньги получила, да.
Теперь ей все казалось, что она еще поживет.
И она привыкла к этому городу, к своему району, к улицам, по которым много лет выгуливала Пусеньку. Она давно уже призналась себе, что отъезд оказался не таким уж несчастьем. Она могла уже побеседовать с новоприезжими о том, что баранки теперь в сравнение не идут с теми, которые продавались когда-то, в год их приезда, в лавочке на углу. Тогда их пекарь делал вручную и стоили они только двадцать пять центов, теперь таких не найдешь…
Почти совсем хорошо было ей в те годы, намного лучше, чем когда-либо в жизни. И у них, у детей, все было в порядке… Анюточка приходила иногда поиграть с Пусенькой, очень она полюбила Пусеньку, все брала его к себе.
На праздники они собирались, Рита приносила еду с собой уже приготовленную, чтоб не стоять с ним вдвоем на одной кухне, не готовить в четыре руки. Она все хуже и хуже чувствовала себя в его присутствии, хотя поводов для этого не было никаких, совершенно никаких.