Горгулья - Эндрю Дэвидсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В лодку к телу Сигурда они положили еще несколько предметов: его любимый кубок и черпак для эля, найденные на пепелище; его краски и кисточки; меч Дар Сигурда; и единственную уцелевшую драконью пасть от люльки Фридлейва. Потом Сванхильд сняла ожерелье с драгоценностями и осторожно уложила на сморщенную от огня грудь Сигурда, а себе оставила лишь целебную руну — его подарок.
Еще Сванхильд и Эйнар хотели положить в могилу шнурок со стрелой, но передумали. Талисман достанется Фридлейву и будет защищать малыша, пока тот не вырастет.
Эйнар сам засыпал могилу. Он трудился всю ночь, а Сванхильд крепко прижимала к груди младенца и обнимала Браги. Последняя горсть земли упала на могилу вместе с первыми лучами солнца, а Эйнар устало опустился на колени и стал смотреть на океан, на ярко загорающийся, жестокий глаз бога Одина. Юный Браги уснул, а Эйнар, не в силах больше держать в себе страшную правду, признался Сванхильд, из-за чего началась драка.
Когда муж закончил, Сванхильд прикоснулась к нему — впервые после пожара в их доме. Слов прощения у нее не нашлось, но она взяла мужа за руку.
— Не знаю, почему я это сделал! — в слезах воскликнул Эйнар. — Я любил его…
Они долго сидели в молчании, Эйнар всхлипывал. Наконец Сванхильд заговорила.
— Фридлейв — хорошее имя, — произнесла она. — Но, может быть, похуже, чем Сигурд.
Эйнар сжал ее пальцы и кивнул, а потом опять расплакался.
— Мы никогда не забудем, и это правильно. Отныне наш сын будет зваться именем нашего друга, — произнесла Сванхильд и, любуясь на спасенного сладко спящего малыша, проворковала: — Бедняжка, едва не утоп!
Ожоги — такое дело… Погорельцу и в лучшие-то времена нелегко остаться незамеченным — но задача усложняется по экспоненте, стоит появиться в магазине тканей, в компании женщины с пышной гривой… особенно если спутница прилаживает полосы белого материала к вашей груди — отмеряет отрезы ткани, потребной для ангельского облачения.
Когда пришла пора расплачиваться, я оказался впереди Марианн Энгел у кассы и живо протянул свою кредитку. Мое стремление к самостоятельности было даже забавно, учитывая, что платеж в любом случае пройдет с одного из ее счетов. Да ладно, иллюзия тоже годится.
Мы закупили все детали для своих нарядов, а потом навестили местный банк с весьма странными намерениями. Марианн Энгел хотелось включить меня в список тех, кто имел доступ к ее сейфовой ячейке, и банку, ясное дело, требовался образец моей подписи. Я поинтересовался, зачем ей все это, но в ответ услышал лишь, как хорошо всегда быть наготове, ведь только Господу ведомо, что нас ждет впереди. Я полюбопытствовал, выдаст ли она мне ключ от сейфа. Нет, отозвалась она, еще нет. А еще кто в списке приближенных? Никого.
Затем мы направились в кофейню, взяли два латте без пенки и устроились на открытой веранде; Марианн Энгел рассказывала мне об исландской версии Ада. Оказывается, у них там не огонь, а лед; если англичане говорят «жарко как в аду», то исландцы скажут «helkuldi» — «адский холод». Это вполне объяснимо — они всю жизнь проводят под гнетом сурового климата; так может ли их напугать хоть что-нибудь сильнее, чем такая же холодная вечность? Позвольте добавить: мне, как человеку с ожогами, особенно приятно, что подобная концепция ниспровергает представления иудаизма и христианства об огне как обеспечении вечных мук.
Мысль о том, что Ад для каждого свой, едва ли можно считать особенно свежей. По сути дела, это одно из величайших художественных достижений в Дантовом «Аду»: наказание для каждого грешника соответствует его грехам. Души развратников, при жизни терзаемых порывами страстей, после смерти мучительно кружат в бесконечной буре. Души сионистов, которые при жизни оскорбляли Бога, злоупотребляя привилегиями собственного положения в Церкви, присуждены гореть вверх ногами в огненных купелях для крещения. Души льстецов проводят вечность в экскрементах — как напоминание о той мерзости, которую они изрыгали из своих ртов на Земле.
Интересно, каким (если бы я только верил в подобное) стал бы мой личный Ад? Был бы я осужден вечно гореть в клетке-машине? Или ждали бы меня бесконечные пересадки кожи? Или, получив когда-нибудь способность любить, я узнал бы, что все теперь слишком поздно?
Так размышляя, я заметил на улице прохожего, еще одного члена тайного братства обожженных. Странно было впервые увидеть на людях товарища по несчастью, вдобавок моего прежнего знакомого — никого иного, как Ланса Витмора, того самого человека, который произнес столь вдохновенную речь в больнице. Он подошел прямо к нам и спросил, не встречались ли мы раньше. Не могу винить его за то, что, он меня не узнал, — ведь черты моего лица не только изменились за время выздоровления, но и были скрыты за пластиковой маской.
— Приятно встретить собрата средь бела дня, — заметил Ланс — Мы не совсем, конечно, призраки, но отлично умеем оставаться незамеченными.
Мы поболтали еще минут десять; любопытные взгляды его, кажется, ничуть не волновали. Не сомневаюсь, что он их фиксировал, но совершенно восхитительным образом притворялся, что не видит.
Я облачился в белое; крылья были из чулок, натянутых на «плечики» для одежды и отделанных серебристой мишурой. Марианн Энгел поправила мой нимб (из выкрашенных в золото ершиков для чистки трубок), а потом закатала ангельский рукав и сделала инъекцию морфия. Наркотик потек по венам, точно чуть свернувшееся молоко человеческой теплоты. Бугаца носилась вокруг нас, покусывая за пятки, и я подумал: интересно, как собачий мозг воспринимает эту сцену…
Марианн Энгел тоже была одета в мантию — или, точнее, слишком свободное и сбившееся не пойми как платье, похожее на мантию. Волосы ее курчавились даже больше, чем обычно, несмотря на ленту с узелком на лбу. Широкий конец ткани выбился из кудрей и струился по спине. Она подхватила ткань. Полоска теперь ниспадала с локтя, совсем как салфетка на руке официанта. В другой руке она держав старомодный светильник без масла, а на левую лодыжку (ту, по которой вились вытатуированные розы) надела браслет из листьев. Объяснила, что он должен изображать лавровый венок у ног, а настоящий венок помешает ей танцевать. Я поинтересовался, кто она.
— Неразумная дева, — последовал ответ.
Вечеринку устраивали в старейшем и самом дорогом отеле города. Портье в цилиндре придержал перед нами дверь Такси и предложил руку Марианн Энгел. Глубоко поклонился и бросил удивленный взгляд на меня, как будто силясь рассмотреть столь убедительный грим в виде ожогов.
— Вы, должно быть, Люцифер, сэр?
— Прошу прощения?
— Я не знаю других падших ангелов, сэр. — Он учтиво поклонился. — Очень хорошо! Если позволите, ваш голос — прекрасный штрих к костюму.
В холле Марианн Энгел взяла меня под руку. Низко свисали светильники, с потолка спускались темные ленты. По углам пристроились клочья паутины, повсюду бродили десятками черные кошки. (Интересно, где их столько нашли? Устроили налет на приют для бездомных животных?) В бальном зале собирались гости. С полдюжины скелетов гремели белыми костями, нарисованными на черных трико. Мария Антуанетта (напудренная, с глубоким декольте) беседовала с леди Годивой (у той длинные светлые волосы ниспадали на трико телесного цвета). Полицейский в парадной форме пил виски с Аль Капоне. Одна женщина нарядилась гигантской королевой морковок и потрясала скипетром из овощей перед приятелем-кроликом. Пьяный Альберт Эйнштейн спорил с трезвым Джимом Моррисоном, а в дальнем углу два черта мерялись длиной хвостов. Мимо нас скользнул официант; Марианн Энгел ловко подхватила у него с серебряного подноса бокал мартини, сделала глоток и чмокнула меня в щеку-маску.