Хемлок, или Яды - Габриэль Витткоп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таксист, человек примитивный, гадает, какие родственные узы их связывают: до самого вечера, наматывая километры, он сохранит в памяти неподвижный взгляд затуманенных серых глазищ, отвисшую под собственным весом челюсть, слабый, смущенный голос, неловкие жесты. Ему не по себе, будто повстречал призрака. Таксист родом из Катаны, его отчий дом стоит на месте того самого постоялого двора, где триста лет назад прислуживала Катарина Эджиди, и в детстве он часто слышал рассказы об упырях и ламиях: как в былые времена святой бросил одну в фонтан, и вода превратилась в кровь. В наши дни предпочитают обсуждать последние футбольные матчи или шансы коммунистической партии на ближайших выборах, но если о каких-либо явлениях перестали говорить, это еще не значит, что их больше не существует.
Хемлок быстро забывает напуганного шофера и переходит к другим потрясениям, новым катастрофам, которым всякий раз удивляется X., не в силах привыкнуть к собственному состоянию:
— Как это странно... Как странно...
«Но я-то, - думает Хемлок, - просто обязана к этому приспособиться, пусть даже к некоторым обстоятельствам приноравливаешься с трудом. Я могу тянуть и тянуть лямку, а потом в один миг свалиться от чудовищной, невыносимой усталости. Да, после длительного напряжения всех сил я могу сдаться, упасть на пол и спать без просыпу. В такие минуты нервы взвинчиваются до предела - как у младенца, который плачет оттого, что хочется спать. Я становлюсь нервной и злой. Что мне думать о себе самой? Как я окончу свою жизнь? Возможно, тоже буду пугать людей и читать на их лицах страх? Как говорила Лолита, мы всегда умираем в одиночестве».
— Хочешь прилечь?.. Выпить немного молока?.. Послушать музыку?.. Что я могу для тебя сделать?..
Ничего не отвечая, X. качает головой, роняет подбородок на скатанный воротник пуловера. Это само отчаяние качает головой, пускает слюни.
X., ты помнишь Венецию? Фиолетовый город с неравномерными зубчиками, как на венчике гвоздики или зонтичке цикуты? В шесть вечера он сияет в барочном освещении. Помнишь нашу поездку на Сан-Микеле - коричневато-бежевое кладбище из экзотического, причудливого, гофрированного картона: Сан-Микеле, напоминающий Ворота в Индию, с лоснящимися во время отлива, открытыми всем ветрам мшистыми стенами[150]?..
Хотя они много месяцев не говорили о Венеции, X. снова угадывает мысли Хемлок:
— Больше всего я жалею о том, что никогда не увижу Венецию.
И через пару минут:
— Хочу, чтобы после смерти меня кремировали.
— Не думай об этом. Только не сегодня...
В памяти, точно в фильме, быстро проносится образ женщины в инвалидной коляске, и вмиг наступает вечер - под окнами чернеет вода канала. Летом, каждый вечер в десять часов, по этому Стиксу движется нелепая флотилия. Ни ив, ни камышей - лишь негромко хлюпает чернильная вода, и гондолы везут не знакомых между собой людей, слушающих пение немолодой бабы под аккомпанемент аккордеона. По Стиксу плывут только веселые, восхищенные японские семьи с выбеленными оперным освещением лицами да пожилые американки. Даже если эти люди вернутся сегодня в отель, они уже умерли, неведомо для себя. Когда все смолкает, X. и Хемлок видят из окна лишь высокие глухие фасады, темную воду, городской фонарь.
Всякое воспоминание так же отвратительно и сладостно, как мушиный мед.
* * *
Узнав о происходящем, Мари-Тереза д’Обре поспешила в Париж вместе с двумя адвокатами и кормилицей, носившей в закрытой траурным крепом корзине восковое дитя. Резко щелкая веером, чернобровая и черноглазая вдова в черной робе подала гражданский иск против Булыги и мадам де Бренвилье. Этот поступок насытил ее отвратительно-сладким мушиным медом, и она успокоилась.
Рассмотрение дела Булыги завершилось 23 февраля 1673 года: судьи вынесли решение, что презренный негодяй должен быть подвергнут предварительному допросу с пристрастием, manentibus indiciis[151]. Но, выдержи Булыга пытку, он вполне мог спасти себя, а заодно и маркизу. Следовало учитывать эту вероятность, ведь у людей такого пошиба, как Булыга, шкура обычно толстая, и Мари-Терезе стало дурно. Уязвленная вдова обратилась к Парламенту с новым заявлением, из которого вытекало, что, раз обвинение полностью доказано, не следует прибегать к методу, способному обеспечить злодею безнаказанность. У Мари-Терезы были друзья в Парламенте, и дело повторно рассмотрел суд Ла-Турнель. Уличенного в отравлении Булыгу приговорили к обычному допросу и пыткам, после чего должны были колесовать, а маркизу де Бренвилье заочно приговорили к обезглавливанию.
Во время пытки испанским сапогом Булыга пару раз терял сознание, но говорить отказывался. Лишь когда его сняли с дыбы и перенесли на тюфяк, он решил рассказать все, что знал о преступлениях маркизы и Сент-Круа, признавшись, что сам отравил братьев д’Обре белым и рыжим растворами. Быть может, по примеру Шахерезады, он просто хотел отсрочить собственную кончину? Так или иначе, в тот же вечер его колесовали на Гревской площади.
В этот же день Клеман велел снести на пикпюсовский двор все изображения Мари-Мадлен: портрет с мускатным виноградом кисти Анри Бобрена и квадратный детский - на мадеровом фоне, с приоткрытым ртом и нежной, как воск, шейкой, выглядывавшей из-под скромного белья, завязанного черными лентами. Там же очутились барельеф, карандашные наброски, выложенная по краям рубинами крышка шкатулки с лицом анфас, и еще один портрет, на котором Мари-Мадлен блистала в фаевом золотисто-желтом платье: декольте прикрывала газовая ткань, приколотая тройной жемчужной подвеской, похожей на те, что пристегивались к рукавам, а на белоснежной коже, отливавшей синевой, сверкало опаловое ожерелье. На всех портретах лицо обволакивала, точно скорлупой или коконом, красота, разрушаемая лишь неприятной складкой губ, способной напугать... Портреты сначала сбросили в брезентовый мешок, после чего высыпали, будто хворост, на землю и подожгли. Они потрескивали, коробились, источали странное благоухание - запахи масла и гари, а полыхавшие рамы испускали снопы искр, изредка со вздохом просыпая горсточку пепла. Порой картина сдвигалась, словно кто-то ее подталкивал, и тогда веретенообразные пальцы, цветы, ткани, драгоценности, мускатный виноград исчезали в пламени или медленно покрывались коричневатым соком и копотью. Неожиданно вспыхнул голубой глазище, который смерил взглядом окружающий мир и затем провалился в раскаленный кратер.
Опираясь на руку такой же безликой, как он сам, Луизы, Клеман отвернулся от смехотворного аутодафе:
— Моя бедная Луиза...