Августейший бунт. Дом Романовых накануне революции - Глеб Сташков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр Михайлович еще 25 декабря засел за письмо Николаю II о необходимости правительства доверия и закончил его только 4 февраля. Все это время он переписывается со своим братом Николаем Михайловичем.
Высланный в Грушевку Бимбо просто кипел от злости: «Александра Федоровна торжествует, но надолго ли, стерва, удержит власть?!»
В Киеве Николай Михайлович встречается с Шульгиным и Терещенко, которые производят на него неизгладимое впечатление. «Здесь другие люди, тоже возбужденные, но не эстеты, не дегенераты, а люди, – восхищается Бимбо, называвший эстетами Юсупова и Дмитрия Павловича. – Шульгин – вот он бы пригодился, но, конечно, не для убийства, а для переворота! Другой тоже цельный тип, Терещенко, молодой, богатейший, но глубокий патриот, верит в будущее, верит твердо, уверен, что через месяц все лопнет, что я вернусь из ссылки раньше времени. Дай-то Бог! Его устами да мед пить. Но какая злоба у этих двух людей к режиму, к ней, к нему, и они это вовсе не скрывают, и оба в один голос говорят о возможности цареубийства»[456].
Терещенко – активный заговорщик. Правда, по словам Гучкова, плохой. С этим трудно не согласиться: хороший бы не стал всем подряд болтать о цареубийстве.
После отъезда Бимбо из Киева, связь с Терещенко стал поддерживать Сандро. «Богатейший, но глубокий патриот» рассказал великому князю, что Николая II скоро свергнут. Но не он, не Терещенко. А Александра Федоровна. Сандро, в свою очередь, передал это Михаилу Александровичу. Тот «нашел, что если что-нибудь подобное состоится, то удобнее будет разрешить существующее невыносимое положение»[457].
«Удобнее» – значит, «разрешить положение» можно, и не дожидаясь действий со стороны Александры Федоровны. Те же идеи дворцового переворота. Забавно, как откровенно Сандро врет в своих воспоминаниях: «Один красивый и богатый киевлянин, известный дотоле лишь в качестве балетомана, посетил меня и рассказал мне что-то чрезвычайно невразумительное на ту же тему о дворцовом перевороте. Я ответил ему, что он со своими излияниями обратился не по адресу, так как великий князь, верный присяге, не может слушать подобные разговоры».
Богатый киевлянин-балетоман – это, конечно, Терещенко. И Сандро в январе-феврале слушал его регулярно.
Тут же великий князь пишет, как он приехал в Петроград. «Председатель Государственной думы М. Родзянко явился ко мне с целым ворохом новостей, теорий и антидинастических планов. Его дерзость не имела границ. В соединении с его умственными недостатками, она делала его похожим на персонаж из мольеровской комедии»[458].
Однако это не помешало Александру Михайловичу, Михаилу Александровичу и «персонажу из мольеровской комедии» скоординировать свои действия. Все трое по взаимной договоренности добились аудиенции у Николая II в один день – 10 февраля. В письме к брату Сандро сокрушается, что после Родзянко царь принял Щегловитова, который, «вероятно, стер начисто следы, если они остались от наших разговоров»[459].
Когда Александр Михайлович писал воспоминания, Николая II, Михаила и Родзянко уже не было в живых, а Терещенко хранил упорное молчание. Врать можно было сколько угодно. Вот только «рукописи не горят», и письма имеют свойство попадать в руки историков.
После разговора с царем и царицей Сандро окончательно понял: «Ждать добра из Царского Села нельзя». «Первый раз в жизни приходится думать, как далеко связывает данная присяга»[460].
Николаю II докладывали о замыслах великих князей. В феврале герцог Александр Лейхтенбергский предлагал царю потребовать от родственников вторичной присяги. Николай II ответил, что незачем беспокоиться по пустякам.
Впрочем, император слишком долго ни о чем не беспокоился. И даже вечером 26 февраля говорил министру двора Фредериксу: «Опять этот толстяк Родзянко написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать»[461]. Через четыре дня Николай II уже не был императором.
Несколько месяцев великие князья и княгини упорно рубили сук, на котором сидели. В 1917 году, в обстановке всеобщей эйфории, либералы с восторгом говорили, что революция в России началась с ноябрьского штурма власти. Точнее – с речи Милюкова 1 ноября.
В ноябре штурмовать власть принялись и великие князья, которые не меньше либералов ответственны за случившееся.
К концу февраля не осталось практически ни одного члена императорской фамилии, который сохранял бы лояльность по отношению к царствующему императору. Мысль о дворцовом перевороте стала навязчивой идеей. Правда, дальше проектов дело не шло.
«Великие князья не способны согласиться ни на какую программу действий, – говорил кадет Василий Маклаков. – Ни один из них не осмеливается взять на себя малейшую инициативу и каждый хочет работать исключительно для себя. Они хотели бы, чтобы Дума зажгла порох… В общем итоге, они ждут от нас того, чего мы ждем от них»[462]. И порох зажегся. Уж слишком усердно общественность – как либеральная, так и великосветская – высекала искры.
Во время февральского бунта в Петрограде находилось четверо великих князей: генерал-инспектор кавалерии Михаил Александрович, генерал-инспектор гвардии Павел Александрович, командир Гвардейского экипажа Кирилл Владимирович и походный атаман казачьих войск Борис Владимирович.
Борис 26 февраля еще кутил на балу у княгини Радзивилл. Но этот любитель вина и женщин оказался единственным, кто кинулся в Ставку на помощь Николаю II. Впрочем, до Ставки он, конечно, не доехал, а Александра Федоровна вообще расценила этот жест как паникерский. Больше никакого участия в событиях походный атаман не принимал.
27 февраля в Петрограде начался солдатский бунт. А генерал-инспектор гвардии Павел Александрович спокойно сидит в Царском Селе. Он лишь обсудил с управляющим Царскосельским дворцом, не надо ли поехать в Ставку. Но решили, что «государь, конечно, в курсе дела, что он знает, что ему следует предпринять»[463]. Государь же в это время недоумевает: «Удивляюсь, что делает Павел?»[464] Ответить можно одно – ничего.