Дневник 1812–1814 годов. Дневник 1812–1813 годов (сборник) - Александр Чичерин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ложь – я имею в виду мелкую ложь (я для того и сделал это предисловие, чтобы вы поняли, о чем пойдет речь) – принята и допускается в обществе. Люди, всегда говорящие правду, нередко бывают глупы; смешно класть на весы справедливости пустяки и безделицы. Нередко удачный вымысел вносит веселье в круг собеседников, откуда холодная точность изгнала его; малая ложь позволяет избежать крупных неприятностей, спастись от огорчения, отвести беду. Человек, который рассказывает забавную историю с такой же добросовестностью, с какой обсуждают серьезное дело, смешон и несносен в обществе.
Но почему же, когда мой любезный граф, к которому я пришел, чтобы разогнать мрачные мысли, внушенные похоронами, в конце шутливого разговора сказал мне: «Ну, а вы, молодой человек, уж, конечно, написали полный журнал нашей кампании?» – почему я ответил ему «да», хотя это противоречило истине?.. Если бы я сказал: «Я дурак, лентяй, за многое хватаюсь и ничего не довожу до конца», – это было бы чересчур; но мог же я сказать ему чистую правду. Ведь я все-таки думал об этом, даже приготовил некоторые материалы, и это составляет уже некоторую заслугу; почему же мне понадобилось прибавлять к ней незаслуженное и говорить, будто я уже все сделал? Мне не хотелось рассказывать ему в подробностях о том, что мешает выполнению моего замысла, и потому я солгал. Пусть это ложь невинная, никому не повредившая, но мне-то самому она вредна, поскольку приучает меня к неправде.
О, сколько раз я ловил на ошибках это ничтожное существо, которое считал таким совершенным, этого идола, которому доныне поклоняюсь, имя которому «я»! Тут позволяешь себе немножко солгать, там прощаешь себе другой проступок – и знаете, что самое досадное? – то, что большая часть этих проступков вызывается тщеславием. Да! Все ради того, чтобы показаться достойным, чтобы блеснуть, и в этом-то кроется опасность, потому что, когда говорит самолюбие, прощай разум, ничего не поделаешь… Как жаль, что у меня нет с собой моего петербургского дневника, я бы перечитал его, и, может быть, прошлые заблуждения послужили бы мне противоядием против нынешних; может быть, увидев, как я без конца ошибался, обнаружив ослепление даже в том, что мне тогда казалось разумным, я сумел бы совсем исправиться!.. Но этого дневника здесь нет, а воспоминания так тесно сплелись с тщеславными мыслями, что воображение с готовностью представляет мне мои прежние успехи и удачи, но отказывается помочь мне, когда я хочу вспомнить свои дурные поступки.
19 декабря 1812.[336]
Когда я вернусь в Петербург, то, прочитав все книги, которыми завалят лавки после этой войны, справившись со всеми рассказами о ней, побеседовав с теми, кому известны тайны политики, я, быть может, напишу историю этой кампании. Пока же я могу лишь заносить от случая к случаю на бумагу размышления, ею вызываемые, и, дабы привести их хоть в какой-то порядок, я начну с тех, которые возбудило во мне начало войны, и изложу их в той последовательности, в какой они возникали.
Я считал войну с Францией делом вполне естественным. Предыдущие кампании показали нам, что мы, по всей вероятности, сможем противостоять ей, прекрасное состояние наших войск придавало нам смелости.[337] Насильственный и невыгодный мир, который был недавно заключен, настоятельные просьбы нескольких правительств, деспотическое давление на нас французского двора, лживость его послов, недовольство всего нашего народа привели к разрыву, политические поводы которого остаются от меня скрыты.
Очень возможно, что у нас был план кампании; еще более вероятно, что никакого плана не было. Прежние испытания, показавшие мужество наших войск, познакомили нас также с искусством французских военачальников, и в тот момент я испытывал странную боязнь. Сам государь, объявив войну, хорошо сознавал, что рискует своим венцом.[338] Он долгое время колебался, армии стояли на границе; Витгенштейн и Эссен[339] – на севере, мы – возле Вильны, Багратион[340] – ниже, возле Гродно, и армия Тормасова[341] должна была, как только Чичагов[342] заключит мир с Турцией, двинуться туда, где в ней более будет нужды. Таково было расположение наших армий, когда неприятельские войска вступили в наши пределы сразу в нескольких пунктах, из которых, как мне представляется, Гродно и Ковно были самыми важными по значению операций, совершившихся там. Если бы у нас было намерение вести войну по ту сторону своих границ, мы успели бы еще сосредоточить свои силы, но не оставалось сомнения, что было решено пожертвовать Польшей и, превратив ее в театр войны, рассеять и немного проучить ее жителей, преданных французам, бесчестных и мятежных.[343]
Сила неприятеля не была нам известна наверняка, и, когда вся великая его громада предстала перед нами, мы были устрашены. (Я говорю только о нашей армии.)
Мы сошлись у Свенцян 14 июня – нас только и было, что одна гвардейская дивизия да несколько армейских, – и, не дожидаясь неприятеля, отступили до Дриссы, по которой добрались до знаменитого Дрисского лагеря. Говорят, что там предполагалось соединиться с Багратионом, но французская армия, едва войдя, вынудила наши два арьергардных корпуса совершить фланговую диверсию почти перевернутым фронтом, и Багратиону пришлось отступать к Минску с большой осторожностью, так как его теснила армия, почти столь же огромная, как та, что угрожала нам.
Через несколько дней мы оставили Дрисский лагерь.[344] Не говоря уж о том, что большая часть укреплений была дурно расположена, что батареи не могли действовать в некоторых направлениях более чем на двести шагов, что завалы были сделаны в той части леса, которая пришлась на нашей стороне, что вся позиция была чрезмерно растянута и наши силы, и без того уже вынужденные разделиться и растянуться, оказались бы еще более ослабленными, не говоря и о том, что всегда опасно иметь позади реку, особенно когда отход за нее плохо обеспечен, – этот пункт не представлял никакой важности для неприятеля. Дриссу можно перейти вброд в любом месте; а, обойдя нас, неприятель мог двинуться совсем в ином направлении, и мы не сумели бы его остановить.