Кавказская война. В очерках, эпизодах, легендах и биографиях - Василий Потто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другое происшествие, о котором упомянуто выше, случилось в середине апреля; но прежде, чем говорить о нем, необходимо предпослать краткий биографический очерк главного действующего в нем лица.
В двадцатых годах нынешнего столетия в числе наездников, прославившихся за Кубанью своими подвигами, был некто князь Измаил Алиев, владетельный султан одного из ногайских улусов. Изрубленный и исстрелянный в боях с казаками, он почитался в горах отъявленным врагом всякого иноземного владычества. Пользуясь неограниченно властью в своем народе, он, естественно, боялся утратить многие наследственные прерогативы, если вступал в подданство России или Турции. Это опасение он ловко прикрывал любовью к родине и религиозным фанатизмом, что заставляло смотреть на него в горах как на один из столпов борьбы за независимость. Престижем, окружавшим его, Измаил Алиев обязан был не одной личной храбрости: он был человек очень умный и по-своему весьма образованный. Осторожный сегодня, чтобы не повредить своей боевой репутации, он завтра очертя голову бросался в самую гущу опасности и увлекал всех своей безрассудной отвагой. Рассказывают, что однажды он едва не взял в плен известного на Кавказе генерала Вельяминова, который отделился с небольшой свитой от своего отряда и был атакован Измаилом до того стремительно, что едва успел вскочить в каре, и то благодаря только замечательной быстроте своей лошади.
Но время, с которым гораздо труднее бороться, нежели с течением быстрого горного потока, время, которое вносит перемены во все нас окружающее, дало мыслям и чувствам Измаила другое направление. Кровь его поостыла, ненависть ко всему иноземному мало-помалу улеглась, патриотизм, которым он сам себя старался обманывать, уступил место другим, более разумным побуждениям. Он увидел, что надвигается новая сила, перед которой не устоит никакая отвага, что рано или поздно сила эта проникнет далеко за Кубань и все народы или покорятся ей на условиях, которые предпишет победитель, или должны будут покинуть родину и искать другую, где свободе их будет угрожать еще большая опасность. Он понял все это, и на лицо его набежало облако; он часто стал задумываться, сидя у себя в сакле перед очагом, пламя которого ярко переливалось на стене, увешанной дорогим оружием. Но облако скоро рассеялось. Беседуя в былые времена с правителями других ногайских улусов, давно признавших над собой протекторат России, он много раз слышал от них о гуманности и бескорыстии русского правительства, о добродушии и веротерпимости русского народа. Теперь эти беседы все чаще и чаще стали приходить ему на память. И вот в один прекрасный день он стряхнул с себя все свои невеселые думы и, после недолгих переговоров с нашими властями, перекочевал со своим улусом к Кубани. Он поселился при самом устье Урупа, верстах в семнадцати от Прочного окопа, и стал таким же горячим приверженцем России, каким горячим был ее антагонистом. Личная храбрость его, ум, необыкновенный такт и немаловажные услуги, оказанные нам в разное время, обратили на него внимание Эмануэля, который исходатайствовал ему чин поручика. Благодаря дошедшим до нас мемуарам одного из современных деятелей мы можем составить себе некоторое понятие о наружности этого замечательного человека. В 1829 году Измаилу было тридцать девять лет. Он был среднего роста, широкоплеч и, как все уроженцы Кавказа, прекрасно сложен. В глазах его, черных, как агат, выражался ум и проницательность, но его слегка загнутый книзу нос, напоминавший клюв хищной птицы, придавал лицу его выражение какой-то суровой кровожадности. Лицо это имело еще одну лишнюю черту, которой Измаил немало гордился: это был широкий шрам, шедший через весь лоб, – след шашечного удара какого-нибудь линейного казака, когда Измаил еще сражался в рядах наших противников.
Характер Измаил имел общительный: его очень часто видели веселым, смеющимся, но в его смехе для внимательного наблюдателя было что-то неестественное и принужденное; иногда выразительное лицо его вдруг омрачалось грустью, точно ум его осаждали тяжелые воспоминания. Впоследствии от приближенных его узнали, что у него было великое тайное горе, с которым могла уживаться только его мощная натура. Горе это было семейное: Измаил был женат на двух женах; первая, которую он страстно любил и которой никогда не мог забыть, была во власти анапского паши вместе с малолетним сыном и содержалась у него в качестве заложницы. Зная, каким авторитетом пользуется Измаил между закубанскими народами, паша несколько раз требовал его к себе с тем, чтобы заставить его отступиться от русских и принять присягу на верность турецкому султану. Как ни любил Измаил свою жену и своего первенца, как ни хотелось ему вернуть их назад к семейному очагу, но интересы вверенного ему судьбой народа и клятвенные обязательства, которыми он связал себя перед русским правительством, пересиливали в нем это желание, и он отвечал посланным анапского паши категорическим отказом. Между тем начиналась война; турки покинули Анапу, и паша вместе со своим гаремом увез и семейство Измаила. Измаил перенес горе твердо, но не разлучался с ним до последней минуты своей бурной, исполненной тревог жизни; и когда носился в набегах впереди своих верных сподвижников, он, может быть, не раз призывал к себе смерть, но смерть медлила отвечать на его призыв.
Поселившись на Урупе и отдавшись всецело служению новому отечеству, Измаил порвал все связи с прошлым и начал уклоняться от сношений не только с прежними союзниками, но даже со своими родственниками и кунаками. В горах ему не простили этого. Те, которые прежде искали его расположения и гордились его дружбой, теперь стали непримиримыми его врагами, называя его гяуром, и даже подсылали к нему убийц. Но провидение хранило его. Убийцы, шедшие с твердым намерением покончить с ним, падали духом при виде человека, который, кроме Бога и бесчестья, ничего не боялся. Измаил и сам знал, что его жизнь висит на волоске, но он даже не показывал виду, что подозревает что-нибудь недоброе относительно себя, и гораздо больше озабочивался участью подвластного ему улуса. Когда один из наших офицеров спросил его в дружеском разговоре, зачем он променял жизнь относительно спокойную на такую, в которой на каждом шагу его сторожит опасность, он отвечал, что мог бы сделаться турецким подданным, и это было бы для него выгоднее во многих отношениях, но он предпочел отдаться царю, который в левой руке держит солнце, а в правой луну.
Прошло более двух лет с тех пор, как Измаил водворился в наших пределах, но улуса его никто не тревожил. Лев, как называли Измаила в горах, сидел в своей берлоге, и самые смелые партии обходили ее стороной. Так наступил 1829 год и с ним временное затишье по всей Кубанской линии. Началась весна, и полный расцвет ее в этом году совпал с праздником Светлого Христова воскресенья. Пасха началась 14 апреля. Природа встретила ее цветами и зеленью, а русские люди пасхальными гимнами, братским целованием и колокольным звоном, начавшимся в полночь и не умолкавшим до заката солнца. Горцы также любили этот христианский праздник, хотя несколько иначе, чем мы: они знали, как легко в эти дни относятся к своим обязанностям те, на ком лежала охрана наших границ, и пользовались ими где и как только было можно.
По установившемуся давно патриархальному обычаю в Прочном окопе первые два дня все провели дома, каждый в своей семье, а на третий в укрепление съехалось множество гостей из всех окрестных станиц, штаб-квартир и даже из Ставрополя. Начальник правого фланга генерал Антропов принимал у себя в этот день поздравления. В числе приехавших был и владетель Мангитовского улуса князь Измаил Алиев. Когда он вошел в приемный зал, все уже были в сборе, и в особенности много было дам, поразивших его роскошью туалетов, каких он никогда не видывал. Мужественная фигура, непринужденность в обращении и природная грация князя обратили на него внимание всех присутствующих. В рядах представительниц прекрасного пола пробежал шепот одобрения. Никто не хотел верить, что он никогда не был в Петербурге и не служил в конвое. Измаил знал, куда идет, и потому кольчугу, налокотники и все стальные принадлежности своего боевого костюма заменил другим, не менее живописным нарядом, в котором выказал много вкуса. На нем было коричневого сукна шапочка с меховым околышем, шелковый темно-малиновый бешмет и коричневая черкеска, обшитая узкой серебряной тесьмой; вместо ноговиц – шаровары того же коричневого сукна с серебряным лампасом и, наконец, русские полусапожки, в которых маленькая нога его казалась выточенной. Оружия при нем не было, кроме шашки в сафьянных ножнах, обложенных галуном, да кинжала в золоченой оправе. Измаил был приветлив, принимал участие в общем разговоре и поражал всех меткостью и даже остроумием своих замечаний; иногда он улыбался, и тогда два ряда белых зубов ослепительно сверкали из-под черной окладистой бороды. Но он напрасно старался под личиной непринужденного веселья и азиатской утонченной вежливости скрывать какой-то нравственный гнет – не то предчувствие чего-то недоброго, не то воспоминание о навсегда утраченном счастье. Приближенные не раз заставали его в последнее время сидящим одиноко, в глубокой задумчивости, и когда спрашивали, что с ним, он отвечал: «Молю Аллаха, чтобы последняя рана, от которой я должен умереть, нанесена была мне в грудь, а не в спину, а то эт-марра [будет стыдно]». Еще в это утро в комнату, в которой он ночевал в Прочном окопе у одного из русских офицеров, влетел воробей в то самое время, когда Измаил одевался, чтобы идти к генералу. «Это нехорошая примета, – сказал он задумчиво, – птичка принесла мне недобрую весть».