Содом и Гоморра - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скульптор очень удивился, когда узнал, что Вердюрены согласились принять у себя де Шарлю. В Сен-Жерменском предместье, где де Шарлю пользовался широкой известностью, никто никогда не говорил о его наклонностях (большинство ничего о них не знало, иные сомневались, предпочитали рассматривать подобные отношения как пламенную, но платоническую дружбу, считать, что он ведет себя неосторожно, но и только, те же, кто был осведомлен, тщательно скрывали истину и в недоумении пожимали плечами, когда какая-нибудь злоязычная Галардон позволяла себе сделать тонкий намек), зато об этих его наклонностях, о которых что-то знали лишь немногие самые близкие его друзья, постоянно сплетничали вдали от того круга, где он жил, – так пушечные выстрелы становятся слышны только после того, как они прошли зону тишины с ее интерферирующим действием. Следует, впрочем, заметить, что в кругах буржуазных и артистических, где на него смотрели как на олицетворение извращенности, блестящее положение, какое он занимал в высшем обществе, и его знатное происхождение никому не были известны – явление, сходное с тем, какое наблюдается в Румынии: Ронсар[259]пользуется там известностью как вельможа, а его поэзия неизвестна. Но любопытней всего, что знатность Ронсара, в которой убеждены румыны, – это миф. Прескверная репутация де Шарлю в мире художников и актеров основывалась тоже на недоразумении – на том, что его путали с графом Леблуа де Шарлю, а графа, если и приходившегося ему родственником, то весьма дальним, однажды – быть может, по ошибке – полиция задержала во время обхода, и вот этот обход нашумел и запомнился. В общем, все похождения, которые рассказывались о де Шарлю, приписывались ему без всякого на то основания. Многие профессионалы клялись, что состояли с де Шарлю в определенных отношениях, и сами в это верили, принимая мнимого де Шарлю за настоящего, а мнимый де Шарлю этого не отрицал, отчасти, быть может, потому, что считал это высшим шиком, отчасти потому, что это была для него ширма, тогда как настоящего Шарлю, того самого барона, которого мы с вами знаем, эта путаница в течение долгого времени позорила, но зато потом, когда он покатился по наклонной плоскости, стала для него удобной, так как и ему давала возможность говорить: «Это не я». Сейчас действительно речь шла не о нем. Наконец, распространению кривотолков вокруг факта (вкусов барона) содействовала его тесная и безукоризненно чистая дружба с писателем, который в театральном мире неизвестно почему пользовался такой же репутацией, ни в малой мере им не заслуженной. Когда их видели вместе на премьере, то говорили: «Вам понятно?» Равным образом считалось, что герцогиня Германтская находится в предосудительных отношениях с принцессой Пармской, и разрушить эту легенду не представлялось возможным, ибо легенда могла быть развеяна в прах лишь на таком близком расстоянии от этих двух важных дам, какого пересказывавшие ее люди, по всей вероятности, никогда бы не достигли, – им оставалось только лорнировать их в театре да возводить на них поклеп в разговоре с соседом по креслу. Наслышанный о поведении де Шарлю, скульптор решил, что если барон плохо себя ведет, то и положение его в обществе должно быть плохим, – решил без особых колебаний, ибо не имел ни малейшего представления ни о семье де Шарлю, ни о его титуле, ни о его знатности. Котар был уверен, что всему свету известно, будто степень доктора медицины равна нулю, а вот студент, оставленный при больнице, – это уже что-то; так же ошибаются и светские люди, воображая, что все имеют такое же точно понятие об их общественном положении, как они сами и люди их круга.
Клубный посыльный считал принца Агригентского «гусем лапчатым», потому что принц задолжал ему двадцать пять луидоров, но тот же принц вновь обретал свой настоящий вес только в Сен-Жерменском предместье, где у него были три сестры-герцогини, ибо важный барин производит известное впечатление не на скромных людей, в чьих глазах цена ему невелика, а на людей блестящих, знающих, что он собой представляет. Ну, а де Шарлю уже сегодня мог убедиться, что у хозяина дома сведения о славных герцогских родах недостаточно глубоки. Уверенный в том, что Вердюрены дают маху, вводя в свой салон для «избранных» запачканного человека, скульптор счел своим долгом отвести Покровительницу в сторону. «Вы глубоко ошибаетесь; кроме того, я вообще считаю, что все это выдумки, а если бы даже это было и так, то позвольте вам заметить, что меня бы это уж никак не скомпрометировало!»—отрезала взбешенная г-жа Вердюрен: Морель был гвоздем ее сред, и она боялась хоть чем-нибудь ему не угодить. Котар не высказал своего мнения, потому что как раз перед этим попросил разрешения отлучиться «по одному дельцу» в «кабинет задумчивости», а потом – зайти к г-ну Вердюрену и написать спешное письмо одному больному.
Крупный парижский издатель, приехавший к Вердюренам с визитом, понадеялся было, что его попросят остаться, но вдруг, поняв, что он недостаточно элегантен для кланчика, заторопился с отъездом. Это был высокий, плечистый мужчина, жгучий брюнет, трудолюбивый, и что-то в нем было колючее. Он напоминал разрезной нож черного дерева.
Г-жа Вердюрен, встречая нас в своей невероятных размеров гостиной, где колосья, маки, полевые цветы, сорванные только сегодня, перемежались их изображениями, которые двести лет назад различными оттенками одного цвета выполнил обладавший тончайшим вкусом художник, оторвалась от игры в карты с одним своим давним другом и, на минутку поднявшись с кресла, попросила позволения быстро доиграть партию, что не помешало ей вести с нами беседу. Однако впечатления, которыми я с ней поделился, большого удовольствия ей не доставили. Прежде всего, меня неприятно поразило, что Вердюрены каждый день возвращаются с прогулки домой задолго до захода солнца, а между тем смотреть на закат с прибрежной скалы, а еще лучше – с террасы Ла-Распельер, – это было такое наслаждение, ради которого я готов был пройти хоть тридевять земель. «Да, это бесподобно, – небрежным тоном проговорила г-жа Вердюрен, кинув взгляд на громадные окна, каждое из которых представляло собой стеклянную дверь. – Мы все время можем туда смотреть, и все-таки это никогда не надоедает», – добавила она и снова уткнулась в карты. Но мой восторг повышал мою требовательность. Я выразил сожаление, что не вижу из гостиной Дарнетальских скал, а от Эльстира я слышал, что они особенно хороши именно в эту пору, когда они преломляют столько разноцветных лучей. «О нет, отсюда вы их не увидите, надо пройти в конец парка, до „Вида на залив“. Там, со скамейки, вы охватите взглядом всю панораму. Но одному туда идти нельзя, а то заблудитесь. Я провожу вас, если хотите», – с томным видом заключила она. «Да ну что ты! Мало ты недавно намучилась – хочешь, чтобы боли возобновились? Он к нам еще приедет и вот тогда-то и полюбуется заливом». Я не настаивал; я решил, что Вердюренам достаточно сознавать, что закат – это такая же часть их гостиной или столовой, как у кого-нибудь еще – красивая картина, драгоценная японская эмаль, и что за нее стоит платить большие деньги, которые с них брали за Ла-Распельер со всей обстановкой, хотя сами Вердюрены редко смотрели на закат; главная их цель состояла, как мне сперва показалось, в том, чтобы жить здесь в свое удовольствие, гулять, хорошо питаться, беседовать, принимать у себя милых людей, которых они развлекали игрой на бильярде, кормили вкусными завтраками, устраивали для них веселые чаепития. Впоследствии, однако, я убедился, что они эти края изучили до тонкости, – они водили гостей на прогулки, «еще не вышедшие из печати», подобно тому, как они предлагали гостям послушать музыкальные произведения, нотная запись которых была еще не опубликована. Роль, которую цветы Ла-Распельер, взморье, старые дома, ничем не знаменитые церквушки играли в жизни Вердюрена, была необычайно велика; тем, кто видел его только в Париже и кому городская роскошь заменяла жизнь на берегу моря, на лоне природы, трудно было бы представить себе, что является для него идеалом жизни и какие ее радости он ценит превыше всего. А между тем ценность радостей жизни, которые он считал истинными, в его сознании все росла, ибо Вердюрены были убеждены, что такого имения, как Ла-Распельер, нет на всем свете, и собирались его приобрести. То, что их самолюбие ставило Ла-Распельер выше всех остальных имений, оправдывало в их глазах мой восторг, иначе он слегка раздражал бы их, ибо за восторгом следовал ряд разочарований (вроде тех, какие я испытал, когда смотрел на сцене Берма), которых я от них не утаил.