Философия без дураков. Как логические ошибки становятся мировоззрением и как с этим бороться? - Александр Силаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как большинство когнитивных искажений, тиранофилия дает тактический бонус (с ней какое-то время приятнее жить), но чревато стратегическим фиаско. Так, шансы погибнуть в сталинском СССР были выше у образцового сталиниста, чем у того, кто ненавидел систему и вождя. Второй не ждал бы милостей там, где следует готовиться к худшему, и был бы лучше готов: уехал бы из страны или в глубинку, затаился, колебался вместе с линией партии.
Это парадокс системы: она больше способствовала выживанию приспособленцев, чем искренних сторонников. Но только приспособленец мог это понять.
В случае более мягких диктатур правило было бы мягче, но схожим. Недоверие адаптирует лучше, чем слепое доверие. Хотя бы потому, что оставляет своему носителю больше степеней свободы.
Все выгодные стратегии, которые может практиковать доверяющий власти (например, работать на нее, если это выгодно), может практиковать и не доверяющий (хотя это сопряжено, мягко скажем, с этической гибкостью).
Но он может практиковать и то, что слепо доверяющий просто не может себе позволить. Например, вовремя перестать работать на власть.
Вообще, любить высшую власть – странная ориентация, если ты не входишь в число ее обладателей. Возьмем самое простое определение власти, по Веберу. Способность вынудить других делать что-либо, невзирая на их согласие или несогласие это делать. Власть там, где есть именно это. И чем этого больше, тем больше власти. Понятна симпатия к этому, если ты субъект власти. Но любить это, будучи ее объектом? Это Стокгольмский синдром. Если жертва перманентного, многолетнего изнасилования сможет путем специального аутотренинга влюбиться в насильника, наверняка это облегчит ее участь. Так что в такой ментальной стратегии есть резон. Но есть и другие стратегии, куда лучше влияющие на участь.
От насильника власть отличается тем, что без нее обычно еще хуже. Она власть, потому что кого-то принуждает (и это не досадное побочное качество, а суть ее определения), но без нее еще хуже. Принудят другие, например преступники. Или все рассыплется настолько, что будет некого принуждать.
Если бы люди могли управиться с собой сами, они почти не нуждались бы во власти.
И постепенно мир движется в этом направлении. Пока популярные авторы пишут книжки типа «Законы власти», «Тайны власти», «Как достигнуть власти за семь шагов»…
Общее количество власти на планете убывает.
Убывает в простом и честном веберовском определении. Ни у кого уже нет той власти, что была у египетского фараона и римского императора. Влияние остается в мире. Но влияние – это не власть. Когда поп-звезда в своем блоге что-то советует своим подписчикам, это влияние, но это не власть. Соблазнение – это не изнасилование. Там, где блогер предлагает пользоваться новым шампунем (или старой водкой), барон мог приказать.
Конспирологи прилагают большие усилия, чтобы обнаружить залежи власти в мире, где она зримо убывает. Махая творческой киркой, он добывает материал на Ротшильдов, Рокфеллеров, Барухов (хорошо, если не на Шамбалу и рептилий). Конечно, какая-то власть на планете сохраняется. Наверное, она все еще есть у английской монархии и папы римского. Но важнее, что 500 лет назад в тех же самых местах ее было значительно больше.
И кстати, тайная власть – это не супервласть, как кажется конспирологу. Это недовласть.
Да, спецслужбы, особенно в плохих странах, могут тайно ликвидировать неугодных. Но раньше стать неугодным было куда проще. И тебя казнили бы на городской площади, наглядно, показательно, без спецопераций и ужимок «это не мы». Нынешние деспоты могут горько жалеть, что опоздали с эпохой. Сравните их с обычным сувереном из сериала «Игра престолов», не обязательно самым кровожадным. Сразу видно, в насколько плюшевом и гуманном мире мы сейчас живем. Власть убывает. Если вам чем-то не нравится культовый сериал, сравните выпуск новостей с учебником истории.
Но пока она не исчезла. И если резюмировать, в рациональной картине мира власть выступает как ценность на любителя (если удалось стать ее субъектом) или как необходимое зло (если приходится быть ее объектом). Для особых чувств к ней, тем более сильно положительных в объективной позиции, нет резонов. В этой позиции лучше думать, как ее уменьшить, хотя бы в личных с ней отношениях, а не за что ее полюбить.
Неудобное слово. – В юности я делал это. – Чикатило и его друзья. – Совершенно разный нигилизм. – Центра нет, порядок есть.
Для нашей работы это еще худшее слово, чем, например, философия.
Десять человек, говорящих «постмодерн», понимают под этим десять разных понятий.
Если бы такой же понятийный разброс был возможен в физике, атом путали бы с молекулой. При этом были бы оригинальные авторы, считающие атом мерой длины, и совсем отчаянные, полагающие, что атом – мера десакрализации сущего. Их не гнали бы из физики мокрыми тряпками. С атомом так нельзя. А с постмодерном можно сколько угодно. Поэтому физики, в частности, если их попросить, могут сделать атомную бомбу или АЭС, а постмодернисты – только перформанс.
А критики постмодерна что могут? Прочитать лекцию? В общем, тоже перформанс, максимум хэппенинг, только на другую аудиторию. Если мы хотим чего-то большего, пусть и не АЭС, нам придется что-то делать с понятиями. Они все равно будут мерцать и подмигивать, но желательно, чтобы поменьше, чем здесь принято.
Итак, это уже сам по себе плохой шаг, употреблять настолько многозначное слово. Нам просто нужно было назвать какие-то вещи, наклеить этикетку. Идеально подходящей этикетки нет. Вот эта сойдет. Но при этом мы становимся одним из десяти человек, употребляющих слово, видимо, в каком-то своем смысле. Обязательно нужно говорить, в каком. Иначе единственное, что с нами можно будет сделать, – это не так понять.
Если кто не верит, давайте быстро покажем многозначность. Вот я, видимо, собрался спорить с постмодерном, что-то опровергать? Между тем, когда я писал в юности прозу – это был самый настоящий постмодернизм. Точнее, это было непонятно что, но это было возможным определением. Один раз я приезжал на премию «Дебют» в номинации «Сатира и юмор», второй раз в номинации «Фантастика» (почти с тем же самым), но если бы там была номинация «Постмодернизм», я полежал бы еще и на этой полке. Эти рассказы и повести мне сейчас не противны. Наверное, я к ним менее привязан, чем тогда, но спорить, отрицать, заметать под стол – увольте, зачем? Забавные повестушки, может быть, слишком смелые для 2020 года (но в 2000-м считались нормальными).
В каком смысле это был постмодернизм? В смысле художественного стиля. Во-первых, много игры слов и словесных значений, поливалентность как задача. В XIX веке писатель мог читать лекции, поясняя, что он имел в виду. Например, Достоевского заботило, что «Легенду о Великом инквизиторе» могут не так понять. Постмодерн говорит: «Понимайте как хотите, чем больше версий, тем лучше». Автор, если не умер, то вышел всерьез и надолго и ни на чем не настаивает. Например, одна моя повесть считалось одновременно утопией и антиутопией, это было хорошо и прикольно. Во-вторых, много цитат, явных и скрытых. В-третьих, ирония. В-четвертых, персонажи как… не самые настоящие люди. Мало кто плачет над судьбой героев Сорокина или Пелевина, букв не жалко. В-пятых, слишком много идей и шарад на единицу текста – от классического романа столько не ждут. При желании можно обнаружить некое «в-шестых», «в-седьмых» и т. д. Территорию, где они лежат, мы более-менее очертили. И вот это – постмодернизм как стиль. Не только в литературе, но и в кино, театре, живописи, в чем угодно. Даже в жизни. Многие люди живут так: иронично, играя, без фанатизма и по приколу. И это не худшие люди. Образцовый хипстер – всегда немного постмодернист. В том же смысле, что и проза.