Русский лес - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В том году теплынь на Енге наступила с мая.
Ложились спать, стояла расслабляющая духота, и слышно было во тьме, через открытое окно, как по железной крыше краплет нерешительный дождь. Изредка вспышки зарниц освещали бревенчатую стену с вихровским ружьем под портретом туляковского еще учителя, Турского, не убранную со стола посуду и две расклонившиеся, с узловатыми мослаками чередиловские ступни, просунутые наружу сквозь железные прутья кровати. Лежавший на соседнем диване Вихров уже стал дремать, когда черт толкнул Чередилова на его вполне дурацкую исповедь, причем стремление открыться начистоту было в нем настолько сильно и искренне, что он даже оставил напускную привычку к церковным оборотам речи, помогавшим ему маскировать банальность мыслей.
Началось с того, что гость долго мешал заснуть хозяину: все переворачивал подушку свежей, прохладной стороной.
— Ты уж извини меня, Иван... за все разом извини, — приступил он с таким проникновенным вздохом, что пружины содрогнулись и заскрежетали под ним.
— Ничего, ладно, спи, — коснеющим языком отвечал тот и повернулся лицом к стене.
— Извини, говорю, что неосторожно маханул тогда насчет той молодицы. Сестра твоя не предупредила нас, что она твоя невеста.
— Она еще не невеста мне. Ничего, давай спать. Таким образом.
— Скрытный ты стал, Иван. Но я же видел, как тебя трясет в ее присутствии. И потом, зачем ты ее к фельдшеру на жительство услал... словно нам не доверяешь, нехорошо. Бухгалтерша, что ли?
— Нет. Я уже говорил. Она не совсем кончила медицинские курсы.
— Ага, значит, сиделка. Что ж, это неплохо всегда иметь медицину под рукой, но... — Он хотел сказать что-то другое, но не получилось — то ли от изнуряющего предгрозового удушья, то ли поленился напрягать умственные силы по пустякам. — Я, конечно, не отговариваю тебя...
— Да я с тобой и не советуюсь, Григорий. Ты вот что... ты иди-ка на сено, под навес, скорей заснешь. Там брезент есть.
Все не удавалась гроза; прокатил гром над Енгой, косой дождик хлестнул разок по окнам, и опять все стихло. Чередилов спустил ноги с кровати, заскрежетавшей всеми пружинами, и стал закуривать.
— И вообще мне до крайности совестно перед тобой, Иван. Я же понял, зачем ты затеял ту дурацкую прогулку с демонстрацией своих хозяйственных мероприятий. Блеснуть хотел перед солдатом... дескать, и мы не спим! Сам того не зная, наповал ты меня сразил, Иван... Да, вот еще кстати, затащил меня давеча к себе этот... ну, который у тебя над пильщиками-то главный!
— А, Ефим Степаныч, — подсказал Вихров и, мысленно чертыхнувшись, тоже потянулся за табаком.
— Он самый. Усадил, богатейшие харчи на стол выставил... как фронтовику за святую рабоче-крестьянскую правду... чтоб рассказал я ему, как и что и вообще про грядущее устройство земного шара. А я моргаю, жую его воскресные пирожки... и по мне ровно не с морошкой, а с битым стеклом они.
— Это у тебя глубокое, ценное наблюдение: дотошный и беспокойный старик. Замучает вопросами, особенно терзает новичков. Таким образом.
— Не в том дело, не перебивай... И так нехорошо, сухо, брат, сухо на душе мне стало, ровно обворовал я вас обоих. Знаешь, насчет госпиталя-то, ведь и не ранен я вовсе, а просто в бытность мою в штабе армии поехал я вечерком на розвальнях к одной там учительше, в соседнее село, да и задремал вместе с возницей на железнодорожном переезде. После чего очнулся в одиночку, аки Лазарь в пеленах, на госпитальной койке. Чудом из-под поезда меня ударом выкинуло... Мне цыганка предсказала сверх прожитого двести сорок годов безмятежного бытия: вишь, сбывается!.. — Похоже было, что шуткой он надеялся ослабить неприятное впечатление от своего покаянного припадка.
Ему не лежалось; судя по скрипу половиц и перемещенью тлеющего уголька в темноте, он шагал из угла в угол. Духота не проходила, лишь изредка слабый ветерок надувал занавеску. Становилось ясно, что теперь Чередилов не уймется, пока не завершится гроза.
— Что же мне сказать тебе на это?.. — начал Вихров и при свете спички разглядел длинного, в больничном и не по росту коротком белье незнакомого мужчину, стиснувшего ладонями виски. — Похвально, что есть в тебе это самое: сознание, как говорится... ну, эпохи, что ли! Ничего, дело поправимое, успеешь заплатить если не Ефиму, то ребятишкам его, раз еще двести сорок годов у тебя впереди. Ты бы лучше спал, братец. Таким образом.
— Вот я и хотел обсудить с тобой, чем платить-то? — подхватил Чередилов и в потемках, места себе толком не нащупав, присел на край вихровского дивана. — Может, ты меня и не поймешь... ты, как восьмилетнее дитя, без противоречий и сомнений, без вредного любопытства к изнанке некоторых священных вещей. Опять же пьешь умеренно... Ты вообще святой, мне вот даже как-то неловко находиться в твоем присутствии. А святая душа в сочетании с трезвостью и упорством буйвола становится чудовищной, неодолимой силой. Такие и под дождичком не ржавеют и щепы по себе оставляют достаточно, а покидая мир, корректно притворяют за собою дверь, благодарные, так сказать, за полученное удовольствие.
— Ну, это не твои слова, Григорий. Не шибко глубокие... но все равно не твои: извини, но тебе самому до них не додуматься. И вообще поменьше слушай Грацианского. Он человек хоть и завлекательный, да опасный... заведет простака в болотину и кинет. А лучше всего воспользуйся братским советом: помочи себе темя водой из графина и ложись спать.
Кажется, начинался спасительный дождик; минуты полторы поскреблось по крыше, и затем звонкая, неуверенная струйка пролилась из желоба в бочку под окном.
— Тебе хорошо шутить! — горько усмехнулся Чередилов. — Ты одержимый человек, у тебя есть цель, за которую ты и башку без раздумья сложишь, да и талант к тому же, то есть способность видеть и находить золотые россыпи под ногами. А если я не Галилей, если нет у меня этого дара, тогда как?
— Талант — это прежде всего целеустремленная воля к действию, — кротко отвечал Вихров. — Нет, ты просто скептик, Григорий, а сейчас неважные для скептиков времена. В наше время приходится ходить прямо на медведя, и плохо бывает тому, кто не верит в свою честную правду. Словом, выбери себе плуг сообразно силе и вкусу, впрягайся и тяни.
— Вот я и советуюсь с тобой, какой мне выбрать плуг. Конечно, мысли мои скудноваты... так что можешь возложить на меня древне суковатое или же, по старому речению, говяжьими жилами бичевание мне учинить, но... — Многословный приступ и переход в церковнославянский регистр показывали, насколько он стыдится разоблачаться перед Вихровым. — Казни меня, но... пойми, Иван, не лежит у меня сердце к лесу. Ну, посадишь ты сто мильонов сеянцев, а потом придет твой Елизар Степаныч с оравой...
— Ефим, — уныло поправил Вихров.
— Ну, все равно, Ефим!.. придет да и вырубит начисто... вот ничего от тебя и не осталось! Потомкам ведь не предпишешь, чтоб берегли кровное дело души твоей. Значит, думаю я, надо выбирать что-нибудь этакое... погранитнее. Ты только не смейся, Иван, я тебе как брату открываюсь... — Чередилов помолчал, но как ни вглядывался Вихров, ничего не разглядел в потемках, кроме белесого продолговатого пятна. — И тут осенило меня во благовременье, как во священном писании сказано, возложить на свои рамена подвиг генерального описанья всей отечественной флоры... и даже всемирной, черт возьми! Начать ежели с пионеров почв, мхов да лишаев, а лет через пяток перебраться к кохиям да солянкам... песня длинная, а жалованьишко-то и каплет помаленьку. Но оглянулся, брат, и оторопь меня взяла: все существенное уже описано, взвешено, в гербариях лежит. Нет, прежним ученым легче было... где ни копнешь, там и клад.