Притча - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут часовой вышел из оцепенения. То есть он еще не шевелился, не смел; он вздрогнул, судорожно сжался и с руганью заорал в застывшие, восторженные лица:
- Чего развесили уши?? Не понимаете, что мы все за это поплатимся?! Они уже убили лейтенанта Смита и сержанта Бледсоу!..
- Чепуха, - сказал связной. - Они живы. Я же сказал, что научился действовать рукояткой пистолета. Дело в его деньгах, вот и все. Все в батальоне должны ему. Он хочет, чтобы мы сидели сложа руки, пока он не получит своего месячного дохода. Потом пусть война начинается снова, чтобы мы заключали с ним пари на двадцать шиллингов в месяц, что в течение тридцати дней нас не убьют. А у них именно такая цель - начать ее снова. Вы все видели вчера четыре аэроплана и стрельбу зениток. Зенитки стреляли холостыми снарядами. А в аэроплане гуннов находился немецкий генерал. Вчера вечером он был в Шольнемоне. Иначе зачем же он прилетел? Зачем же было лететь через разрывы холостых снарядов под огнем трех "SE-5", бивших по нему вхолостую? Ода, я был там, я видел, как позавчера ночью подвозили эти снаряды, и вчера стоял неподалеку от одной из батарей, стреляющих ими, а когда один из "SE-5" - тот летчик, конечно же, был мальчишкой, слишком молодым, чтобы они посмели известить его заранее, еще не знающим, что правда и факт не одно и то же, - спикировал, дал очередь по батарее и попал мне чем-то в полу мундира - не знаю, что это могло быть, - то меня лишь чуть обожгло. Зачем было нужно все это? Разумеется, чтобы дать возможность немецкому генералу встретиться с французскими, английскими и американскими в резиденции главнокомандующего союзников втайне от нас, прочих двуногих, родившихся не генералами, а просто людьми. И поскольку они - все четверо говорят на своем языке, хотя изъясняться им пришлось на каком-то отдельном национальном, то моментально пришли к соглашению; немецкий генерал, очевидно, сейчас возвращается к себе, и теперь холостые снаряды уже не нужны; как только он прибудет на место, орудия будут заряжены настоящими, чтобы смести, уничтожить, стереть навсегда это ужасное, невероятное осложнение. Так что времени у нас нет. Может быть, не осталось и часа. Но часа хватит, если только все мы, весь батальон, будем заодно. Не на то, чтобы перебить офицеров; они сами отменили убийства на три дня. Кроме того, всем нам вместе в этом нет нужды. Будь у нас время, можно было бы даже бросить жребий: один солдат на одного офицера, подержать его за руки, пока мы не выйдем за проволоку. Но рукояткой пистолета быстрее и, в сущности, не опаснее, как скажут вам, придя в себя, мистер Смит и сержант Бледсоу и Хорн. И потом мы больше не прикоснемся к пистолетам, винтовкам, гранатам и пулеметам, мы навсегда покинем траншеи, выйдем за проволоку и пойдем вперед с пустыми руками, чтобы немцы смело, без страха вышли навстречу нам.
Потом торопливо сказал с холодным отчаянием:
- Ладно: вы скажете, что они встретят нас пулеметным огнем. Но их снаряды вчера тоже были холостыми.
И обратился к старому негру:
- Сделайте же им знак. Вы ведь уже доказали, что он может означать только братство и мир.
- Болваны! - крикнул часовой, то есть это было другое слово - злобное и непристойное из его скудного, ограниченного лексикона, и, презрев пистолет, стал вырываться в яростном протесте, еще не сознавая, что маленькое железное кольцо уже не упирается ему в спину, что связной просто держит его; и вдруг лица, застывшие, как он считал, в удивлении, предшествующем гневу, одинаковые, враждебные, - слившиеся, грозно двинулись, устремились к нему, потом его схватило столько крепких рук, что он не мог шевельнуться; связной теперь стоял перед ним, держа пистолет за ствол и крича:
- Перестань! Перестань! Выбирай, но быстрее. Или ты пойдешь с нами, или я пущу в ход пистолет. Решай сам.
Он помнил: они были уже наверху, в траншее, он видел молчаливо кишащую толпу, в которой или под которой исчезли майор, двое командиров рот и трое или четверо сержантов (адъютанта, старшину и капрала-связиста они захватили в землянке-канцелярии, а полковника - в постели), видел справа и слева солдат, вылезающих из своих нор и муравейников; все еще потрясенные, они щурились от света, однако лица их уже выражали изумленное неверие, превращающееся с изумительным согласием в робкую и неверящую надежду. Крепкие руки по-прежнему держали его; когда они подняли, швырнули его на огневую ступеньку, а потом через насыпь бруствера, он увидел, как связной вспрыгнул наверх, протянул руки вниз и втащил старого негра, которого снизу подсаживали другие руки; они оба уже стояли на бруствере лицом к траншее; голос связного, уже пронзительный, громкий, звучал с тем же решительным и неукротимым отчаянием:
- Знак! Знак! Сделайте его нам! Пошли! Если это называется остаться в живых, захотели бы вы на этих условиях жить вечно?
Тут он снова стал вырываться. Он даже не собирался этого делать, но вдруг обнаружил, что бьется, наносит удары, ругается, отбрасывает, отбивает чьи-то руки, сам не понимая зачем, для чего, потом оказался возле проволоки, у извилистого прохода, которым пользовались ночные патрули, и, колотя, нанося удары по напирающим сзади, услышал свой голос в последнем протесте:
- Так вашу перетак! Педерасты!
Он уже полз, но не первым, потому что, когда поднялся и побежал, рядом с ним тяжело дышал старый негр, и он крикнул ему:
- Поделом тебе, так твою перетак! Говорил я два года назад, чтобы ты не совался ко мне? Говорил?
Потом возле него оказался связной, схватил его за руку, повернул назад и крикнул:
- Посмотри на них!
Он взглянул и увидел, стал смотреть, как солдаты ползут на четвереньках через прорезы в проволоке, словно из ада, их лица, руки, одежда и все остальное, казалось, было навсегда окрашено безымянным, сплошным цветом грязи, в которой они, словно животные, жили четыре года, потом поднимаются на ноги, словно все эти четыре года не стояли на земле и вот теперь вышли на свет и воздух из чистилища, будто призраки.
- А теперь сюда! - крикнул связной, снова повернул его, и он увидел вдали, у немецкой проволоки, какое-то движение, суету, сперва он не мог понять, что это, потом разглядел встающих и распрямляющихся людей; тут его охватила какая-то страшная торопливость и что-то еще, он еще не мог понять, догадаться, определить, что это, чувствуя, ощущая лишь спешку; и не свою спешку, а общую, не только своего батальона, но и немецкого батальона, или полка, или какого-то подразделения; теперь те и другие бежали друг к другу без оружия, он уже стал видеть, различать отдельные лица, но все же это было одно лицо, одно выражение, и он вдруг понял, что его лицо выглядит так же, как и все остальные: пытливым, изумленным к беззащитным, затем услышал голоса и вдруг понял, что его голос звучит так же - негромко, тонко, возвышаясь до невероятного беззвучия, словно щебет заблудившихся птиц, тоже отчаявшихся и беззащитных; и тут он понял, чем еще был охвачен, кроме спешки, даже до того, как с английской и с немецкой стороны неистово взвились ракеты.
- Нет! - крикнул он. - Нет? Не стреляйте в нас? - даже не сознавая, что сказал "мы", а не "я", возможно, впервые в жизни и наверняка впервые за четыре года, даже не сознавая, что в следующий миг снова сказал "я", обернувшись и крикнув старому негру: "Что я говорил тебе? Я же сказал, оставь меня в покое!" Только перед ним стоял не старый негр, а связной, и тут раздался первый взрыв пристрельных снарядов. Он не слышал ни его, ни воя и грохота двух огневых валов, не видел и не слышал в эту последнюю секунду ничего, кроме голоса связного, кричащего из беззвучного пламени, охватившего половину его тела от пяток до подбородка: