Мой муж – коммунист! - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну что тут скажешь? Чего бы я добился, если бы напомнил ей о том, о другом, о третьем? Явный случай селективной амнезии, причем целенаправленной: все неудобные факты она отбрасывала как несущественные. Ничего не помнить было ее способом выживания. Почему Айра сбежал к брату? – так ясно же: потому что я сочла своим долгом сказать ему правду о концерте в зале Городского собрания и о том, чем это чревато.
Кстати, интересно, что, пока Айра жил у нас, об отчетном концерте Сильфиды он не упомянул ни разу. Настолько он был весь в своих черных списках – ему ли о каком-то концерте волноваться! Когда Эва ему что-то такое говорила, сомневаюсь, чтобы он вообще вникал. Да и вообще, по этой ее телефонной речи судя, я не поручусь, был ли у них подобный разговор.
Потом она прислала письмо, я написал на конверте: «Адресат неизвестен» – и, с согласия Айры, вернул на почту нераспечатанным. Со вторым письмом поступил так же. После этого звонки и письма прекратились. Какое-то время было тихо, будто беда прошла стороной. Выходные Эва с Сильфидой проводили в Стаатсбурге с Грантами. Эва им, должно быть, про Айру все уши прожужжала (да и про меня, наверное, тоже), а они ей в ответ про коммунистический заговор. Однако по-прежнему стояла тишина, и я уже почти уверился в том, что, пока он официально остается мужем Эвы Фрейм, ему ничего не грозит – Гранты поберегут Эву, понимая, что, если мужа выставят напоказ в «Красных щупальцах» и он лишится работы, это может ударить и по жене тоже.
Однажды в субботу включаем радио, и в программе «Ван Тассель и Грант» появляется – кто бы ты думал? – Сильфида Пеннингтон со своей арфой. Я думаю, это было неким знаком, вроде штампика «Дозволено цензурой», который по просьбе Эвы оттиснули на Сильфиде, чтобы снять с приемной дочери малейшее подозрение в сообщничестве с отчимом. Брайден Грант взял у Сильфиды интервью, она рассказывала ему смешные истории из жизни оркестрантов «Мюзик-холла», потом Сильфида сыграла для радиослушателей несколько пьес, а после этого Катрина завела еженедельную тягомотину о событиях в области культуры и искусства – в ту субботу, в частности, это была фантазия на тему о том, сколь многого ожидает в будущем мировая музыкальная общественность от Сильфиды Пеннингтон, а также о том, как нарастает у всех нетерпение по поводу ее грядущего дебюта в зале Городского собрания. Катрина рассказала, как она устроила для Сильфиды прослушивание у Тосканини, и тот сказал о молодой арфистке то-то и то-то, а потом она устроила Сильфиде прослушивание у Фила Шпитальни, и тот тоже сказал то-то и то-то, и не было ни одного известного в мире музыки имени, которое бы она не привлекла, при том что Сильфида никогда ни перед кем из них не играла.
Здорово Катрина выступила – смело, искрометно, а главное – честно. Эва тоже могла сказать что угодно, когда загнана в угол; Катрина же могла сказать что угодно в любой момент. Преувеличение, произвольное толкование, подтасовка и чистейшее вранье – надо отдать должное ее таланту. Да и муженек ее по этой части был дока. Как и сенатор Джо Маккарти. Эти Гранты были тот же Маккарти, только с апломбом. В каком-то смысле даже уголовным Довольно трудно себе представить Маккарти пойманным на лжи так, как была поймана эта парочка. «Стрелок-радист Джо» никогда не мог полностью подавить цинизм, но Маккарти, на мой взгляд, по крайней мере, старался худо-бедно прикрыть свое человеческое убожество, тогда как Гранты свое убожество нагло выставляли напоказ.
Так что, пока суд да дело, Айра начал подыскивать себе квартиру в Нью-Йорке… и вот тогда-то как раз и бабахнуло – но рке при участии Хельги.
Лорейн приходила в шок от этой здоровенной бабы с ее золотым зубом и закрученными неопрятной халой крашеными волосами, когда та врывалась в нашу квартиру и начинала пронзительно верещать с сильным эстонским акцентом. В комнате Лорейн, где Хельга делала Айре массаж, она непрестанно хихикала. Помню, как я однажды сказал ему: «Я смотрю, ты здорово ладишь с такого рода людьми, верно?» – «Почему бы и нет? – ответил он. – Что в них плохого?» С той поры я начал сомневаться, не было ли нашей общей непростительной ошибкой то, что когда-то мы не оставили его в покое, не дали ему жениться на Доне Джонс, – пусть бы сидел там, в сердце Америки, зарабатывал на жизнь, мирно изготавливая сласти, и рожал бы детей с этой его бывшей стриптизеркой.
Короче, однажды утром в октябре Эва томится в одиночестве, несчастная и запуганная, и ей приходит в голову отправить с письмом к Айре эту Хельги. Звонит ей в Бронкс и говорит: «Берите такси, езжайте ко мне. Проезд компенсирую. Потом, когда поедете в Ньюарк, передадите письмо».
Хельги приезжает разодетая, в шубе, в самой своей нарядной шляпке и лучшем платье, в руках массажный стол. Эва еще наверху, пишет письмо, а массажистке велено ждать в гостиной. Хельги опускает стол, с которым никогда не расстается, на пол и ждет. Ждет и ждет, а в гостиной есть бар и шкафчик с хрусталем; она находит ключ от шкафчика, берет рюмку, обнаруживает водку и наливает себе выпить. Эва по-прежнему наверху, в своей спальне, в пеньюаре, пишет письмо, рвет и начинает сызнова. Письмо ей все никак не удается, и столько же раз, сколько она их рвет, Хельги выпивает и выкуривает сигаретку и вскоре начинает слоняться по гостиной, по библиотеке, выходит в коридор, рассматривает фотографии, где Эва юная роскошная кинодива, где Айра с Эвой и Биллом О'Двайром, бывшим мэром Нью-Йорка, и где они с Импеллиттери, тогдашним мэром, и наливает себе еще водки, закуривает еще одну сигаретку и все думает и думает об этой женщине с ее деньгами, славой и положением. И думает о себе, о своей тяжелой жизни, все горше себя жалеет и все больше пьянеет. Такая большая и сильная, она слегка даже всплакнула.
К тому времени когда Эва спустилась к ней с письмом, Хельги уже лежит на диване – в шубе и шляпке, по-прежнему с сигаретой в зубах и рюмкой в руке, но теперь уже она не плачет. Теперь она донельзя себя взвинтила и находится в состоянии холодной ярости. Пьяница – он ведь несдержан не только в том, что касается выпивки.
Хельги и говорит: «Вы почему это меня тут полтора часа промурыжили?» Эва только взгляд бросила и сразу: «Все. Уходите». А Хельги даже с дивана не встает. Видит конверт у Эвы в руке и опять: «О чем таком можно полтора часа письмо писать? Вы что ему сказать-то хотите? Покаяться? – дескать, какая вы плохая жена? Небось извиняетесь за то, что он от вас никакого удовлетворения не имеет? Мол, извини, милый, я не даю тебе того, что нужно мужчине?» – «Закройте рот, глупая женщина, и немедленно выйдите вон!» – «А, извиняетесь, что никогда не делали ему отсос? Видали, она извиняется! Она же просто не умеет делать отсос! А знаешь, кто ему делает отсос? Хельги делает ему отсос!» – «Я вызываю полицию!» – «Отлично. Полиция тебя арестует. Я покажу полиции – вот, вот, как она у него сосет: о, она сосет изящно, как настоящая леди она сосет; что, скажешь нет? Вот возьмут тебя и засадят в тюрьму на пятьдесят лет!»
Прибывает полиция, а Хельги все беснуется, она только в раж вошла, она сильная и не сдается. Уже из дома вывели, а она все орет – на весь белый свет орет: «Конечно! Жена ему отсос делт? Не делт. А кто делт? Простая крестьянка ему отсос делт».
Ее забирают в местное отделение, составляют протокол – находилась в нетрезвом состоянии, нарушала общественный порядок, попирала неприкосновенность жилища; а Эва возвращается в полную табачного дыма гостиную, она в истерике, не может понять, как теперь быть, и вдруг видит, что две ее эмалевые шкатулочки исчезли – у нее там на сервировочном столике была коллекция прелестных эмалевых шкатулок. А двух шкатулок нет, и она звонит в участок. «Обыщите ее, – говорит, – а то у меня вещи пропали». Там заглядывают к массажистке в сумочку. Естественно, все на месте – две шкатулки и к ним еще Эвина серебряная зажигалка с монограммой. Она, кстати, из нашего дома тоже одну стибрила. А мы-то понять не могли, куда она делась, я все ходил, чесал в затылке: «Куда, к черту, подевалась зажигалка?», ну, а уж когда Хельги попала в полицию, я догадался.