Психопаты шутят. Антология черного юмора - Андрэ Бретон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Она уже стоит раздетая. Все ее тело ощетинилось фиолетовыми вязальными спицами – она воткнула их сама, чтобы казаться красивее; к конце каждой спицы привязана зеленая ленточка. У нее нет бедер – между коленями и лоном пустота, и чтобы ноги на чем-нибудь держались, она подвесила их на веревочки. Она ложится в постель – глаза сами покорно выскакивают из орбит и падают к ее ногам – она тушит горевшего с самого утра котенка – становится совсем темно».
Становится совсем темно: так сказал бы ребенок, смеющийся от страха по ночам, – или те дикари, которые, загнав на дерево своих стариков и убрав лестницу, устало поднимают головы вверх, чтобы посмотреть, посыплются ли они, если дерево как следует тряхнуть. Перед нами словно разворачивается перманентная революция волшебного фонаря – вход пять сантимов, отвернешься, и картинка исчезает, – но голос Жизель Прассинос нельзя спутать ни с каким другим: это ли не предел мечтаний для поэта? Свифт скромно потупил глаза, Сад захлопнул свою коробочку с отравленными леденцами.
Огромное пшеничное поле.
Мужчина одет в выцветшую рыжеватую тунику.
Лошадь не одета ни во что. К хвосту у нее привязана спичечная коробка, из которой торчат лапки кузнечика.
Мужчина сидит на вышитой зелеными узорами белой подушке.
Лошадь сидит на мужчине.
Мужчина: И что, спрашивается – разве мы не считались с этим зеленым бриллиантом?!
Лошадь: Что делать, таковы законы. По мне, если закон теряет силу, то и свечек надо ставить больше.
Мужчина: Да, но не забывай, ты, жалкий оттиск небесной идеи, – мужчина не вправе ублажать своих подчиненных, и даже телефон отказывается платить налоги.
Лошадь: Понимать – это и значит терять силу.
Мужчина: Да нет же, говорю тебе, мы ведь даже и не пробовали понять. Может быть, давай сейчас? Так или иначе, это проще всего…
Лошадь: О нет, прошу, не доверяйтесь этим веским аргументам, все их величие – ничто, пустая болтовня. Отриньте их, увещевайте самыми бессмысленными отговорками, и увидите, им только этого и надо.
Мужчина: С чего это вдруг? У меня что, мало других дурацких забот, чтобы еще бегать за хвостом миллионера?
Лошадь: Ну, не знаю – мой возлюбленный берёг меня, как зеницу ока.
Мужчина: Но я стараюсь!
Лошадь: Что ни говори, мы все же одного поля ягоды.
«Просится ходить – и все тут, – всплескивая руками, рассказывала женщина соседке. – Твердит день-деньской, что уже отлично выучился ходить, и, дескать, с такими ножищами, как у него, можно по пять километров в час отмахивать. Готовлю тут горошек, так он вырвался, да как сиганет – по всему дому его ловила. Только под половик бы не нырнул; но потом думаю: ладно, ножки-то у него крохотные, еле до пола достают, пусть себе носится. И так мне, знаете, приятно было его было впервой-то на ногах видеть…» – и рассказчица пустилась в нескончаемые подробности касательно походки и ужимок своего чада, которые казались ей просто уморительными.
«Ну, махонький он еще ходить-то, – посмеиваясь, твердила соседка. – Мой вот позже пошел, и то пару раз уж на камнях споткнулся.
Да-да, мал он у вас, что ни говори, – приговаривала она, и мать качала в ответ головой, то и дело оборачиваясь к кухонной двери, будто следила за чем-то. – Негоже в такие годы дитё наземь ставить – разъедутся ноги, что будешь с ним делать? Врача-то на дом не вызовешь, крохотный такой!»
«Верно вы говорите, мадам, – отвечала ей мать, – маленький он у меня. Но так ведь он прямо уперся: или, говорит, ставь меня на ноги, или сам вечером убегу – в Ботанический сад. Пригрозил даже, что деньги из буфета возьмет, уткам хлеба купить. В семь утра меня сегодня разбудил, все просил ему беретик его беленький постирать, так я с тех пор глаз и не сомкнула. Но все ж таки до будущей недели не хочу его ставить. Опять же, Пасха будет – вот в церковь идти и поставлю. Как раз – в церковь первый раз сам и пойдет».
«Да что вы, мадам, – всполошилась соседка, – там у паперти столько камней набросано, страсть Господня! Мой два раза кувыркнулся, так я его оттуда и забрала. Знаете что, голубушка, вы вот все храбритесь, а он ведь совсем еще малютка!».
Рассерженная соседка хлопнула дверью с такой силой, что от стены отлетели две плитки. Несколько крохотных осколков стукнули о стекло кухоньки напротив, куда вбежала незадачливая рассказчица, вся в слезах. Она опять встала у плиты и снова принялась помешивать бобы, поглядывая на часы. Муж должен был вернуться в полдень; стрелки показывали одиннадцать. «Еще целый час», – подумала она и почему-то покраснела. Ровно в двенадцать на кухню вошел ее муж, рослый мужчина в алой сатиновой рубахе. Обняв жену, он неловко повернулся и нечаянно придвинул ее совсем близко к раскаленной плите; она не проронила ни слова. Мужчина сел за стол, и она поставила перед ним тарелку. «А ты что, не будешь?» – подняв глаза, спросил он. «Нет… нет», – машинально ответила она и внезапно залилась слезами: «Малыш скоро уже сам пойдет. Ты думаешь… как по-твоему, стоит отправлять его на Пасху в церковь?». Тот забавно тряхнул головой: «Да он через три недели уже на стройку мне придет помогать! Поставлю его дырки для замков сверлить». До конца обеда ни один из них не проронил ни слова, и мужчина ушел, весело насвистывая.
Он вернулся вечером, так же быстро поел, и они отправились спать.
Всю ночь женщины не могла сомкнуть глаз. Она вставала, пытаясь прихлопнуть назойливо пищавшего комара, потом шла зачем-то на кухню, но тотчас возвращалась и принималась теребить мужа, захлебываясь от плача. Он обнимал ее спросонья, и она покорно ложилась рядом.
Накануне Пасхи женщина зашла к сапожнику, чтобы заказать ботинки из зеленой кожи, 43-го размера. «Да, располнел ваш супруг на домашних харчах», – пошутил он, отмечая что-то в книге. «Да-да, – рассеянно ответила она, – все мне говорят».
Той ночью ей опять не спалось. С утра она поднялась раньше обычного – приготовить чистое белье и веточки вербы. В восемь уже надо было будить мужа. Они вышли на кухню. Отодвинув плиту, вытащили небольшой белый ящик, изящно украшенный переводными картинками. Из отверстий в крышке торчали два бесформенных куля, затянутых в полосатые носки.
Не без труда приподняв ящик, они положили его на диван. Пока муж одевался, женщина принялась нахлобучивать на полосатые носки пару желтых ботинок. Нежно обняв ящик, она, как могла, подтащила его к порогу и, поскольку у одной у нее сил не хватило, подозвала мужа – он выскочил из спальни в подтяжках.
С размаху поставив ящик на попа, он что есть силы наподдал его ногой; тот шустро затопотал культями по ступенькам.
«Да будет мрак!» – этими словами, сохраняющими всю пронзительную и неожиданную ясность переиначенной здесь фразы Книги Бытия, открывается «Любовь безраздельная» Альфреда Жарри, и они же представляются нам высшим средоточием всего пока еще не изданного творчества Жана-Пьера Дюпре. И в самом деле, из первобытного хаоса «мрак» мог получиться с тем же успехом, что и свет, и у нас нет никаких оснований ставить животных, бодрствующих ночью и способных видеть лишь во тьме, ниже их дневных собратьев. Кроме того, хорошо известно, что для провидца нет худшего врага, чем ясный день: внешний свет и внутреннее сияние плохо уживаются друг с другом. Наверное, сама мысль о несомненном превосходстве света над тьмой есть не что иное, как атавизм, тягостное наследие греческой философии. Вот почему мне представляется чрезвычайно важной и способной освободить нас от очень многих заблуждений та критика, которой г-н Стефан Люпаско подверг систему гегелевской диалектики, слишком многим обязанную Аристотелю: