Piccola Сицилия - Даниэль Шпек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всю ночь они сидели у шипящего радиоприемника, Альберт беспокойно крутил ручку настройки, перескакивая со станции на станцию. Лондон, Париж, Рим и Тунис передавали свои обычные программы. Но под утро наконец-то объявили – первые солдаты коалиции ступили на европейскую землю. Две с половиной тысячи самолетов, три тысячи кораблей, тысяча восемьсот орудий, пятнадцать тысяч транспортных единиц и танков, сто восемьдесят тысяч солдат, и все это в один день. Самая большая высадка за всю историю. На Сицилии оказалось почти полмиллиона солдат коалиции.
Но началось все с катастрофы: из-за шторма многие грузовые планеры рухнули в море, тысячи парашютистов погибли, не успев сделать ни одного выстрела. Пехотинцы, добиравшиеся от кораблей на шлюпках, швыряемых волнами из стороны в сторону, были встречены пулеметным огнем. Среди них мог быть и Виктор. Задаваясь вопросом, кем же был Виктор – агитатором или шпионом, и прибыл ли он на Сицилию вместе со всеми или уже некоторое время назад, Мориц чувствовал не жалость, а зависть, понятную только солдатам. У Виктора была цель, миссия, вера в правое дело. У него были товарищи и были враги, которых нужно одолеть, и, может, была пуля, ранившая его, и врач, который эту пулю извлек, и медсестра, заботившаяся о нем, и командир, вручивший ему орден. Виктор был частью громадного мифа – освобождения Европы.
А Мориц своего мифа лишился. Он выпал из истории. Его идентичность основывалась на том, что он – часть великой истории, это она определяла его место в мире, давала ему имя, история, а не он сам. А сейчас он словно тот актер, сцену с которым вырезали из фильма. Осколок войны, которая дальше пошла без него. Внезапная пустота окружила его, под ногами разверзлась бездна. У него не было ничего, кров и еду ему давали лишь из доброго к нему отношения и могли отказать в них в любой миг. Мориц рад был бы объясниться, но слова застревали в горле, он вдруг начинал заикаться, хотя уже вполне сносно владел итальянским. Это было скорее заикание души, оказавшейся в пустоте.
Он понимал, что чем дольше здесь торчит, тем труднее будет доказать дома, что он не дезертир. Конечно, он может сказать, что попал в плен и бежал, но двух-трех вопросов о лагере окажется достаточно, чтобы изобличить его во лжи. А это смертный приговор.
* * *
Ясмина носила свой живот с гордостью, изумлявшей всех, на соседские шепотки она не обращала внимания. Она с аппетитом ела, готовила, ходила на рынок за покупками, выполняла все домашние обязанности, как и раньше, вот только больше не участвовала в разговорах. Ни слова она не сказала Альберту, которому никогда не простит изгнание Виктора. Ни слова она не сказала Мими, которая видела в ней теперь только врага. Ясмина разговаривала только с собой и изредка с Морицем, а в ночных снах и дневных мечтах она говорила с Виктором.
Поцелуй, которым Виктор простился с ней, перекрывал все остальное – и молву соседей, и стыд перед родителями, и сомнения, вернется ли он к ней. То был первый поцелуй в ее жизни, не окутанный тайной, гордый протест против родителей под их крышей. Он был сильнее побоев, которые Виктору пришлось снести. Этот поцелуй сам был пощечиной морали, победным восклицательным знаком, которым Виктор оставил за собой последнее слово. Он покинул дом с гордо поднятой головой, не отверженным, но свободным. И хотя он исчез, своим поцелуем он поднял Ясмину на другой уровень и узаконил их запретные отношения – по крайней мере, так она это видела.
Никто теперь не мог сказать, что ее любовь к Виктору была лишь воображаемой и что ребенок – не его. Что могут ей сделать родители, которые в ту ночь снова стали приемными, если она носит в утробе их внука? А игнорируя осуждение людей, обращая позор в гордость, она делала из родителей своих невольных сообщников.
Все трое обманывали соседей, все трое ждали ребенка.
– Ребенок-то при чем? – сказал Альберт жене. – Мы можем наказать Ясмину и Виктора за их позор, но не ребенка.
Мими стерегла Ясмину днем и ночью, давала ей мелкие монеты, чтобы ежедневно раздавать милостыню нищим, запрещала ходить в кино, чтобы она не насмотрелась там на некошерное, а то еще скажется на ребенке. Даже американские мультфильмы попали под запрет, ведь там сплошные свиньи, кролики и хищные птицы. Проходя мимо кафе мусульман и христиан с их открытыми жаровнями, Мими тянула Ясмину на другую сторону улицы – чтобы не навредить нерожденному видом омара, мидий или каракатиц.
Раньше она не была такой набожной, а сейчас словно пыталась искупить своим благочестием грех, в котором ребенок был зачат. Ясмина воспринимала это как наказание. Если Мими с ней и заговаривала, то лишь чтобы узнать, как чувствует себя ребенок, но никогда о том, как чувствует себя Ясмина. Так Мими утверждалась в роли матриарха, а заодно унижала Ясмину. А Ясмина училась смирению. Мориц восхищался достоинством, с которым она встречала все. Ясмина была пленницей обстоятельств, но внутренне она была свободнее, чем родители, надломленные стыдом. Ясмина держалась прямо, голову несла высоко, она была уже не девушка, а мать. А разве не сказано в Торе, что Бог заповедал людям: «Плодитесь и размножайтесь и наполняйте землю»?
* * *
Однако никто не может просто снять с себя свое прежнее «я», словно платье. Сперва кажется, что старая личность исчезла, а потом она возвращается; мы взрослеем циклами, как накатывает море – вперед и назад, и никто не видел маленькую сиротку, которую Ясмина все еще носила на дне сердца. Сиротка выныривала из тайника ночами, когда Ясмина лежала одна в темноте, и чувство полноты жизни, которое давала ей беременность, вытеснялось более давней мелодией – пустоты, голода и бедности. Она приходила без предупреждения, вызванная мимолетной мыслью, – например, когда Ясмина сравнивала себя с другими женщинами, услышав за окном свадебную мелодию.
Ясмина с детства любила свадьбы. Девочкой она подражала походке невесты – напряженно-горделивой, вызванной страхом наступить на подол. Она была уверена, что в один прекрасный день такой поступью пройдется и она сама. Ясмина упражнялась тайком перед зеркалом, накинув на себя простыню, и каждый раз на нее накатывало ощущение ничем не замутненного счастья. Жизнь простиралась впереди бескрайним полем бесконечных возможностей.
Но в это лето, когда началась пора свадеб, она осознала, что судьба ее отныне иная. Для нее существовал лишь один мужчина, и он ушел. Она соединялась с Виктором, лежа в постели и трогая себя так, как трогал ее он, а за окном звучали танцевальные мелодии… потом засыпала, мокрая от пота, а во сне расправляла крылья и летела через море в Сицилию, где брела по пыльным улицам, по зеленым холмам и старым деревням, через войну и разруху, разыскивая своего возлюбленного. Она встречала странных людей, рассказывавших, что видели его, – то были отвратительные старцы и нежные ангелы. Иногда она и сама видела его. Один раз он стоял у стены, с завязанными глазами в ожидании расстрела, один раз лежал голодный в окопе, один раз был заперт в старом доме, но он всегда был живой. И, проснувшись, она знала, что он вернется. Возможно, раненый, но она его выходит.
И она не придавала значения словам, иногда вырывавшимся у Альберта: