Прощание с осенью - Станислав Игнаций Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же самый день произошло и нечто более страшное. Проснулась госпожа Ослабендзкая — настал ад горший, даже чем возвращение с Альфредом с кокаинового вечера. Она не могла даже плакать: онемела от отчаяния, воспринимая Атаназия как дырку в воздухе. Потом она все же заплакала, и это было еще хуже. Но он выдержал и это. После ночи, которую Атаназий неизвестно как «провел» в какой-то полудреме и разговорах, пришла полиция и следователь, и началось дознание. Подозрительным показалось то, что власти были проинформированы с опозданием на день. Это стало результатом простого недосмотра. Каждый должен был рассказать, чем он занимался этой ночью. Атаназий, который вследствие чистосердечия или глупости признался в том, что не спал до самого утра, не мог предоставить своего алиби с часу до трех ночи (а письмо Зоси он уничтожил), начал неприятно путаться в ответах, пока наконец совсем не замолчал, вперив беспомощный взор в следователя, в мозгу которого, как назло, возникла четкая картина, как он гонит жену на поляну, убивает ее и подстраивает «самоубийство».
— Здесь вполне могло иметь место убийство, — сказал этот господин (симпатичный блондин в пенсне), обводя всех абсолютно равнодушным взглядом.
На это возразила Геля.
— Господин Базакбал спал со мной этой ночью, то есть был в моей постели, — сказала она сильным, звучным голосом.
Это был один из тех моментов, которые позже в антисемитских кругах ехидно называли «взыграла кровь Берцев и Шопенфельдеров» — по материнской линии Гели — и как знать, не Ротшильдов ли, пусть даже тех, что похуже. Всех передернуло (к счастью, госпожи Ослабендзкой при этом не было), а Атаназий смотрел на Гелю, будто из-под земли, будто уже из могилы, будто он видел ее впервые в жизни. И тут он исполнился силой. Первым симптомом его собственной силы (до сих пор все было автоматизмом совершенно обмармелаженного субъекта) было то, что он взорвался безумным рыданием. Он так надрывался от плача, как иные надрываются от смеха, и прорвался, как воздушный шарик, надутый до отказа и схваченный какими-то бездумными безжалостными руками. Он просто ревел, захлебываясь потоками слез и носовых выделений. Это было противно, но полезно для здоровья. Однако где-то в глубине души осталось еще место для досадного чувства, что никто не заботился о нем (что ж, это стало бы просто обязанностью Гели, коль скоро она любила его) и не беспокоился о его судьбе. «Если бы Зося была жива, только она могла бы...» — подумал и чуть не расхохотался от этой мысли среди рыданий. Он дико засмеялся, и его, вспенившегося в истерическом припадке, вынесли из комнаты. Геля продолжала давать показания. Препудрех не понимал ничего. По завершении работы следователя, когда все вышли, он подошел к ней.
— Геля, я понимаю, что ты сказала так, чтобы спасти его. Сначала они попрепирались относительно ребенка. Потом он вышел на прогулку. Ветер замел следы. Никто его не видел. И именно тогда она вышла. Когда он вернулся, то подумал, что она — понимаешь? — и заснул. Так он сказал мне сегодня утром. Доказать ничего не может, но... Может, это даже благородно, но все же это надо будет прояснить, войди в мое положение...
— Ты глуп, Азик. Ты закрывал от меня суть жизни, когда я хотела примириться с единственным истинным католическим Богом. Я уже преодолела это. Я больше не люблю тебя. Ты можешь оставаться моим номинальным мужем и даже со временем, если захочешь, другом (Препудрех вздрогнул от удовольствия), но я фактически «переспалась» с ним вчера, как говорит твоя Ягнеся. И это не впервые. Я изменила тебе перед свадьбой — и ты это знаешь. А потом и в первую брачную ночь, когда Зезя должен был играть, вот почему я не захотела после с тобой, понимаешь? Я говорю тебе это, чтобы испытать, сможем мы стать друзьями или нет — а если нет, тогда развод и я выхожу за Атаназия, но пока не знаю.
Перед Препудрехом разверзлась смердящая яма: то, что он считал кокаиновой производной Тазя, то, во что не хотел поверить, несмотря на то что давно уже мог это сделать; это ужасное непонятной консистенции психическое желе, к которому он испытывал отвращение, граничащее с отвратительной извращенной любовью как к чему-то невозможному — вот что было правдой! Это оказалось чем-то «intransformable»[63]— тем, что невозможно переложить не только на чистые звуки, но и на нечистые. Сейчас он вдруг внезапно понял, что такое жена (ей можно изменять, но нельзя быть предметом измены — «wot kakaja sztuka») и то, что эту жену он безумно любил все то время, даже будучи погруженным в мир рождающихся звуков, когда он ерзал в крепких объятиях Ягнеси. В жен стреляют — ничего здесь не поделаешь. Возможно, это в нем наконец взыграла горячая персидская кровь князей Белиал-Препудрехов — неизвестно, довольно того, что без долгих раздумий он не спеша полез в задний карман брюк, что-то вынул оттуда, а потом внезапно выстрелил в Гелю из браунинга, целясь примерно в грудь с помощью бокового зрения и глядя ей в глаза, которые следили за ним с каким-то ироническим интересом. (В тот момент, когда он целился, Геля сказала: «Дорогой мой Азик, ты ничего лучше выдумать не мог».) Она упала и закрыла глаза; казалось, что умирает, но откуда было знать наверняка: она падала в небытие с чувством неописуемого блаженства — это несоответствие, эта легкость всего, — ей казалось, что над ней склонился Бог, тот единственный, и прощает ей все, — она улыбнулась и потеряла сознание. «Это даст мне новое музыкальное измерение, — подумал Препудрех словами, которым научился от Тази. — Даст такое, о чем я пока не смел даже подумать. Ах, если бы у меня на самом деле был талант, я стал бы великим. Ведь артистическая машина у меня первоклассного качества». С этими мыслями он вышел из комнаты, уже больше не взглянув на Гелю (чувствовал, что если посмотрит, то бросится спасать ее, а это было бы смешно), надел шубу, взял толстую пачку нотной бумаги и пару карандашей и побежал за следователем. Догнал его, когда тот уже садился в сани. По дороге «батлер» Чвирек лихорадочно спрашивал его:
— Что такое? Что такое? Князь, вы в своем уме?
— Я убил княгиню, она лежит в большой гостиной на втором этаже, там же, где и жена Базакбала, — спокойно сказал Азалин, отталкивая напористого старичка. Тот понесся дальше.
Следователь воспринял новость спокойно. Велел тут же арестовать князя; одетого в шикарную шубу из новокинландских берберов князя доставили в гминный околоток, где, совершенно застыв в кататоническом приступе, но находясь в ясном сознании, он узнал, что у Гели прострелена верхушка левого легкого, однако она жива и, видимо, жить будет. И тогда его перенапряженное тело вдруг вернулось в нормальное состояние, а здравая музыкальная мысль пробила залежи окаменевших болезненных ощущений. «Так значит, мы оба будем жить и еще когда-нибудь встретимся. В этом-то и состоит счастье. А пока — за работу». Он велел принести большой стол, разложил нотную бумагу и принялся писать. На следующее утро его навестил Зезя. Заглянув в ноты, маэстро не смог удержаться — инстинктивно выразил неодобрение, что с радостью отметил князь: видать, слишком быстро прогрессировал ученик. Того и гляди придется назвать его официальным преемником и отойти в потусторонние пределы с помощью апотрансформина, чтоб не попасть в сумасшедший дом. Только как узнать, когда? Но этого Зезя не сказал Азалину. Они говорили только о Геле... (Та чувствовала себя прекрасно. Атаназий следил за ней физически, она за ним — морально. Только он теперь постоянно плакал, а порою — выл.) Препудрех обрадовался этой новости — уж очень жалко было ему бедную Зосю, так же, как и Логойскому.