Записки кавалерист-девицы - Надежда Дурова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К вечеру она опять прибежала и как-то прокралась в мою горницу. Я чуть не сошла с ума от радости и легла спать ранее обыкновенного, чтоб скрыть свою Манилечку от всех шпионских разведываний матушкиных девок; на беду, мать моя пришла ко мне в спальню, не знаю за что-то бранить меня; я лежала уже в постели, и собачка спала на руке моей, положа мордочку к плечу. После выговоров и наставлений матушка стала говорить со мною несколько ласковее и наконец хотела уже идти. Я радовалась, что благополучно кончилось, что она не видала моей собачки, которой белая шерсть не разнилась от белого рукава моей рубашки; как вдруг матушка наклонилась ко мне, говоря: «Отчего это у тебя дыры на рукаве?» – и с этим словом схватила рукою голову собачки. Ее черный носик и ресницы показались матушке дырами на моем рукаве. Она вздрогнула, отскочила, вскрикнула: ах!..
Манилька залаяла и, увы! была тотчас взята от меня!.. С того вечера я уже никогда ее не видала и никогда не могла узнать, что с нею сделалось и кому ее отдали. Бедное животное! Может быть, ее тогда же убили, чтоб не иметь хлопот относить куда-нибудь!.. Случаю этому минуло уже много лет, но я все еще не могу ни забыть, ни заменить моей бедной Манильки. С того времени и до сих пор у меня не было никогда ни одной собачки.
Год спустя после происшествия с Манилькою солдат, стрелявший для нашего стола дичину, принес мне живую тетерку. Я жила тогда наверху, под надзором Марьи, и спала неблизко от комнат матери; обстоятельство это обеспечивало меня обладанием тетеркою: я взяла ее и поместила за печью, кормила, чем могла и умела.
Птица сделалась ручною, знала мой голос и выходила на него; но без меня сидела в своем захолустье. Нянька иногда угрожала, что выкинет ее, потому что она ночью ходила по головам всех спящих на полу, в том числе и няньки моей, с которой еще всякий раз стаскивала носом ее колпак и клевала в голову; но как добрая Марья, всех нас вырастившая, любила меня, то, разумеется, угрозы своей никогда не исполняла на деле, и я покойно владела птицею, любила ее, кормила, носила на руках и очень заботливо отыскивала для нее корм, какой она предпочтительно ела.
Но, видно, всякому надобно иметь свой черный день! Пришел черный день и моей бедной тетерке. За печью, где она всегда жила, окотилась кошка и осталась там с своею пискучею семьею. Днем птица моя беспрестанно заглядывала за печь; но, видя, что место занято, опять уходила под мою кровать; но когда наступила ночь, то любимица рассудила, что может отправиться в обход, и вот, промаршировав, по обыкновению, по головам спящих, пошла за печь и наступила, видно, на котят… С каким-то писком выкинулась она оттуда, но уже злая кошка укусила ей ногу выше колена. Тетеря моя хворала месяца два. Ее можно б было вылечить, но я ничего в этом не знала, а нянька всегда говорила: «Провались она вставши! Ее лечить!.. Каким ее бесом лечить?»
В Вербное воскресенье я принесла много этих лоз вербы, усеянных шишечками, и отдала их все своей больной птице, которая съела их с жадностию!.. Бедняжка ползала уже на одной ноге!.. На Святой неделе матушка приказала мне ехать с собой в гости… «Боже мой! – думала я, – в гости!.. А моя тетеря при смерти!..» Матушка рассердилась на меня за мой печальный вид. «Что ты все дуешь губы?.. Ты и без того нехороша!.. И как ты смеешь дуться, когда я приказываю ехать?.. Возьми ее, Марина, одень сейчас!» Мы поехали. Я сидела и не знала, будет ли конец этому посещению.
Воротясь домой, я, как стрела, бросилась наверх. Птица моя была выкинута на балкон, но была, однако ж, жива еще. Я взяла ее на руки; она отдохнула!.. «Ах, нянька, на что ты ее выкинула?» – «Вот еще на что!.. Ее надобно совсем забросить – она уже околевает!..» Я молчала и спрятала умирающую птицу за кровать. Тетеря все еще жила.
На другой день матушка опять приказала мне одеваться, чтоб ехать с нею в гости; я уже заплакала. «Это что значит? – сказала мать моя с удивлением, – как ты смеешь плакать?..» Я всхлипывала, и слезы катились градом. «Да об чем ты плачешь, негодная упрямица?! – вскрикнула моя мать с нетерпением. – Пошла, сию минуту одевайся!» – «Тетеря умирает!» – сказала я наконец, задыхаясь от рыданий. «Что? Кто умирает?» – «Тетеря!» – «Что это за адской вздор!.. Послать ко мне Марью!» Нянька пришла. «Что у нее там наверху?.. Отчего она ревет?..» – «Да вот, сударыня, Шитов принес тетерку, давно уже, барин подарил ее барышне, а теперь эта птица отчего-то умирает». – «Так об этом плакать, Федорушка ты! Пошла, сейчас одевайся. Возьми ее, Марья… Тетерю выкинуть!»
Все это было сказано таким голосом, который не оставил мне и тени надежды принять последний вздох моей бедной умирающей. Я оделась, беспрестанно плача. «Куда как хорошо, – говорила мне нянька, – расплакать так глаза! Посмотри, на кого ты похожа? Умойся, сударыня!»
Я умывалась и плакала. «Да будет ли этому конец?! – закричала Марья. – Я оторву голову твоей тетере!» Угроза эта вмиг осушила мои слезы. «Не буду, не буду плакать! Позволь ей лежать на месте». Нянька ворчала что-то про себя; однако ж не тронула мою птицу, которая была еще жива.
Возвратясь домой, я не нашла уже ее. Нянька сказала мне, что птица издохла и что она выкинула ее на подволоку; от этой вести у меня замерло сердце. Всякому взрослому это покажется смешно, но тогда юная душа моя была так же полна чувством печали от этой потери, как семь лет спустя от трагической смерти Алкида.
Я с нетерпением дожидалась часа, в который мне ведено было ложиться спать; и как только нянька, уложив меня, пошла в девичью ужинать, я тотчас встала и, не смея взять с собою огня, пошла впотьмах искать ощупью своей умершей птицы. Проползав четверть часа по песку и глине, которые обыкновенно насыпаются на подволоках, я нашла наконец охладевший труп тетери. Ах! С каким прискорбием, сожалением, любовью и вместе радостью прижала я к груди своей мертвую птицу!..
Я плакала и целовала ее, легла с нею на постелю и закрылась одеялом совсем с головой, чтоб нянька не заметила ее. Между тем Марья возвратилась и, верно б, не подозревала ничего, если б я не обратила на себя ее внимание необыкновенными движениями своими под одеялом. Мне, как страусу, казалось, что нянька ничего уже не видит, потому что я сама не вижу ее. Итак, я, окутавшись кругом своим одеялом, обнимала, целовала мертвую тетерю, называла ее самыми нежными именами и потихоньку плакала. Марья, слыша мой шепот, поцелуи, какие-то беспокойные движения руками, сорвала вдруг с меня одеяло, говоря: «А! Ты с тетерей!» – и с словом этим схватила птицу и выкинула из окна через забор на улицу.
Целую неделю я плакала всякую ночь о своем пернатом друге и всякую ночь видела его во сне. Время утишило эту грусть. Я не смела уже ни к чему прилепиться сердцем, не смела любить ничего, потому что чувство это считалось во мне не тем, чем оно было – прекрасным качеством души, но просто шалостью и как шалость строго мне запрещалось. В двенадцать лет все эти малолетние привязанности ребенка заменились сильным пристрастием к Алкиду; а как этот предмет моих ухаживаний и попечений был вне власти моей няньки, то мне и легко было утаить от нее это обстоятельство.
Я была уже на возрасте, когда случилось мне прочитать в одном из тогдашних журналов какое-то происшествие, взятое из времен идолопоклонства. Там описывался молодой человек, которого отцу Зевес позволял просить от него милости, какой ему рассудится, с полною уверенностию получить просимое. Безрассудный отец употребил это позволение на то, чтобы уничтожить в сыне своем все порывы добра и храбрости. При каждой замеченной им наклонности к чему-нибудь отец бежал повергнуться к подножию истукана Зевесова, прося погасить в душе сына его: то чувство любви, то порыв щедрости, то вспышку мужества!.. И Зевес, хоть неохотно, лишал, однако ж, юношу постепенно всех лучших даров природы, отнимая их один за другим. К двадцатилетнему возрасту сын, благодаря неусыпным мольбам отца, сделался хоть брось.