Кожа времени. Книга перемен - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычно знакомство с Проектом начинается с фильма «Смелые люди». Ранние пятидесятые. Коммунальная квартира внутри Института. Физики и их жёны. Застолье в общей гостиной. Длинные, не слишком интересные разговоры. Напряженные отношения между парами. Иногда секс, и тогда камера не отворачивается от пары, не стесняясь показывать голое, к тому же волосатое мужское тело. От досуга — к работе. На черной доске пишут формулы, понятные только тем, кто их исправляет (все физики на экране — физики и за пределами Проекта). Всегда серый пейзаж. Такой же интерьер. Бесконечные коридоры. Закрытые двери. Под открытым небом — охрана с овчарками. Темная, мрачная, клаустрофобическая жизнь, осененная ужасом.
Источник зла и реактор кошмара — первый отдел. Тем, кто знает, чем там занимались, объяснять не надо, тем, кто не знает, — бесполезно. Сосредоточенная здесь сила опасна своей универсальной угрозой. Она сама не знает, что́ делает — и зачем, ибо в этой зоне всё понимают без слов и принимают как само собой разумеющееся. Власть олицетворяют двое сотрудников. В букваре так изображали пожилых путейцев. В настоящей жизни один заведовал женской тюрьмой, другой — мужской. Мы их видим за работой: идет вербовка одного из ученых. Его уговаривают по-хорошему — логикой, и по-плохому — угрозами. Он отказывается, и ему это сходит с рук. В сущности, это игра, ибо никому не нужны доносы. Врагами народа здесь назначают с тем же произволом, с которым к нам приходит смерть. К этому привыкли. С этим живут, любят, творят, но страх коверкает душу и тянет ее к земле, как та же смерть, в которую рядится власть.
Это — исходные условия игры в прошлое плюс экстаз достоверности. Проект пользуется только настоящими, надолго пережившими хозяев вещами. Скопив в себе душный запах истории, они сразу заряжают, одушевляют и овеществляют ту самую «сумеречную зону» и заставляют в нее безоговорочно верить.
Алексей Герман, тень которого витает над Проектом, рассказывал, что, снимая «Лапшина», обращался к довоенным служебным фильмам по технике безопасности. Реальность, пойманная в них невзначай, служила камертоном для той, что он пытался схватить и перенести на экран.
Ту же цель преследует Проект. Любая вещь наделена отдельным нарративным потенциалом: хрустальная рюмка, перо-уточка, дубовая мебель, обильное нижнее белье. Каждый номер в этом прейскуранте мог бы выступить солистом с монологом. Но, собравшись в натюрморт, мертвые вещи излучают живую повествовательную энергию: их подлинность — залог искренности.
Кино без сценария, в котором камера никогда не останавливается, вынуждает каждого соучастника говорить, что взбредет, и вести себя так, как может, даже если не хочет. Это не перевоплощение, это — провокация, и она удалась — чего бы это ни стоило и тем, кто на экране, и тем, кто в зале.
Табу. Ко второму дню просмотров я принял правила и внес коррективы.
— Представь, — втолковывал я себе, — что попал в чужой мир и остался в нем без карты, путеводителя, проводника и словаря. Здесь многое знакомо, но смутно, кое-что понятно, но не всегда, тут можно выжить, но не наверняка.
— Уже этим, — вмешался ехидный внутренний голос, — этот мир не отличается от жизни, любой и нашей.
Всё это, однако, не отменяет странностей, которые я пытался принять, продираясь сквозь малопонятный язык. Иногда буквально, как это случилось с тем фильмом, что шел по-гречески без перевода. Но это уже было не так важно, потому что Проект вывернулся из дебюта, сменив не только правила игры, но и саму игру. Пытаясь проникнуть вглубь его эволюции, я пришел к выводу, что с ней никто не мог справиться. Зачатый однозначным замыслом, Проект выродился в многоголового монстра, где каждая голова рассказывает о себе так, как свойственно именно ей, без оглядки на соседей.
Не в силах выстроить сквозной, да и любой другой сюжет, я чувствовал нарастающее раздражение, пока не вспомнил «Улисса». Джойс ведь тоже не знал, что, исчерпав дотошный гиперреализм первыми эпизодами, пустится во все тяжкие, разыгрывая каждую главу по другим нотам, на другом инструменте. Роман скрепляло лишь единство времени — всё происходило 16 июня 1904 года. Если продолжить аналогию, то можно сказать, что Проект объединяет только место действия, причем настолько замкнутое, что мы вынуждены заключить: за пределами Проекта нет ничего. И этот вакуум душит зрителя, загоняя его обратно в реальность Института.
По дороге, стремясь отмежеваться от обычного кино, Проект нарушает все табу — лексические и физиологические, вплоть до инцеста. Разумеется, мат и секс нельзя считать запретными в современном искусстве. Важно, как с этим обходятся в Проекте, где мат — глоссолалия, а секс не замечает границ.
Институт делится на верх и низ, на мир лабораторий и обслуживающий его буфет. Вездесущие чекисты — с собаками и без — соединяют обе части, но внутри каждой действует свой этикет. Даже пьют по-разному: смерды — водку, элита — коньяк и шампанское, нелепые с колбасой.
То же с матом. Вверху он выполняет обычные функции: оскорбляет, указывает, спорит и заменяет глаголы. Но снизу всё куда интереснее. Тут мат — не язык, а птичье пение. Матом не выражают мысли, а обозначают территорию или заполняют паузу, ибо тишина невыносимо глубокомысленна.
Лучше всего это видно в изнурительном, но стилистически выдержанном эпизоде, который внутри Проекта называют «Саша и Валера», а я бы переиначил в «Ромео и Ромео», потому что речь идет о гомосексуальной любви институтских дворников.
Для этих двоих мат — средство несостоявшейся коммуникации. Они не понимают друг друга, потому что напрочь не способны к символическому — речевому — контакту. Лишенные членораздельного языка, они общаются наощупь и создают пару, обходясь первичным инстинктом, безразличным ко всему — от интеллекта до пола. Сама монотонность этого действа скрывает от посторонних его интенсивность. Сцена свидания на языке мата и мордобоя рассказывает историю не этой, а каждой любви, включая любовь человека к Богу и, если уж на то пошло, Бога к человеку.
Собственно, поэтому долгий фильм завершает бессвязная, но обжигающе горячая молитва героя в сортире. Смысл ее, как и всего фильма, в том, что любовь не имеет цены и градаций. Двум дворникам она так же дорога, как и Ромео с Джульеттой. Богу ведь все равно: он любит всех. Но это, как и многое другое, уже не имеет отношения к Институту.
Крысы. В третий день я провел уже столько времени в просмотровом зале, что этнографический интерес сменился антропологическим. За это время Институт переехал от проблем физических к биологическим — от создания атомной бомбы к выращиванию сверхчеловека. При этом не изменилась ни коммунистическая риторика, ни чекистская опека, ни советские ритуалы вроде партийного собрания, где клеймят за домино со стриптизом. Той же осталась и позиция зрителя. Его (меня) заставили быть свидетелем, насильно назначили исповедником, узнающим столько, сколько возможно о человеке, которого вынудили (соблазнили) говорить своими словами то, что он считает правдой. В таком повествовательном пространстве кажется невозможным выстроить целостную концепцию Проекта, который сопротивляется попыткам осмысления с помощью метафорических рычагов. Но мне до этого нет дела, как Проекту — до меня. Чтобы освоить чужой мир, я должен найти его начало и досмотреть его конец.