Визит лейб-медика - Пер Улов Энквист
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь у него оставалась только собака.
Донесения о состоянии короля беспокоили Гульберга, и он захотел лично определить, что происходит с монархом; он пришел к Кристиану и дружелюбным и успокаивающим тоном заверил его, что все покушения на жизнь короля теперь предотвращены, и что он может чувствовать себя в безопасности.
Через некоторое время король начал шепотом «поверять» Гульбергу некоторые тайны.
У него раньше, сказал он Гульбергу, существовали некоторые заблуждения, как например то, что у его матери, королевы Луизы, был английский любовник, ставший его отцом. А иногда он думал, что его матерью была императрица России Екатерина Великая. Однако он был убежден в том, что его каким-то образом «перепутали». Он мог быть «перепутанным» сыном крестьянина. Он постоянно употреблял слово «перепутанный», которое, казалось, означало либо, что произошло какое-то недоразумение, либо, что его обменяли сознательно.
Теперь он, однако, обрел полную уверенность. Его матерью была королева, Каролина Матильда. Больше всего его пугало то, что она теперь находится в плену в Кронборге. То, что она является его матерью, было, однако, совершенно очевидно.
Гульберг слушал со все большим испугом и смятением.
В свою теперешнюю «уверенность» или точнее, в свое совершенно твердое, безумное представление о самом себе, Кристиан теперь, похоже, вплетал элементы из легенды Саксона Грамматика об Амлете; пьесу англичанина Шекспира «Гамлет», хорошо известную Гульбергу, Кристиан видеть не мог (ее ведь так и не сыграли во время их остановки в Лондоне), поскольку ее датских постановок пока еще не существовало.
Эта путаница в голове у Кристиана и его странное, ложное представление о своем происхождении были не новы. Начиная с весны 1771 года это представление стало проявляться все более отчетливо. То, что он воспринимает действительность как театр, было теперь всем хорошо известно. Но если он сейчас полагает себя участником театрального представления, в котором его матерью является Каролина Матильда, то Гульберг был вынужден со страхом задаваться вопросом, какой же ролью он наделяет Струэнсе.
И как собирается сам Кристиан действовать в реальной пьесе. Какого текста он намеревается придерживаться и как его истолковывать? Какой ролью он предполагает наделить себя самого? В том, что человек с помутившимся рассудком полагал себя участвующим в неком театральном представлении, не было ничего необычного. Но этот актер смотрел на действительность не символически или образно, и к тому же обладал властью. Если он считает себя участвующим в неком театральном представлении, то в его власти превратить этот театр в реальность. Ведь приказам и директивам, выходящим из-под руки короля, все были по-прежнему обязаны повиноваться. Он обладал всей полнотой формальной власти.
Если он получит возможность навестить свою любимую «мать», и она этим воспользуется, то произойти может все, что угодно. Убить Розенкранца, Гильденстерна или Гульберга совершенно ничего не стоило.
— Мне бы хотелось, — сказал Гульберг, — получить позволение дать Вашему Величеству совет по этому крайне запутанному вопросу.
Кристиан при этом лишь уставился на свои босые ноги — туфли он снял — и пробормотал:
— Если бы только здесь была Владычица Вселенной. Если бы только она была здесь и могла. И могла.
— Что, — спросил Гульберг, — могла что?
— Могла уделить мне время, — прошептал Кристиан.
С этим Гульберг ушел. Он к тому же приказал, чтобы охрана короля была усилена, и чтобы тому ни при каких обстоятельствах не позволяли вступать с кем-либо в контакт без письменного разрешения Гульберга.
И он с облегчением ощутил, что его временная слабость отступила, что его отчаяние исчезло, и что он снова способен действовать совершенно разумным образом.
Пастор немецкого прихода Санкт Петри, доктор теологии Бальтазар Мюнтер по поручению правительства впервые посетил Струэнсе в тюрьме 1 марта 1772 года.
Прошло шесть недель с той ночи, когда Струэнсе арестовали. И он постепенно падал духом. У него произошло два нервных срыва. Сперва маленький, перед Инквизиционной комиссией, когда он признался и принес в жертву королеву. Потом большой, внутренний.
Поначалу, после срыва в Инквизиционном суде, он вообще ничего не чувствовал, только отчаяние и пустоту, но потом пришел стыд. Им, словно какое-то ракообразное, завладели вина и стыд и начали разъедать его изнутри. Он сознался, он подверг ее величайшему унижению; что теперь с ней будет. И с ребенком. Он не видел никакого выхода и не мог ни с кем поговорить, у него была только Библия, а ему была ненавистна мысль о том, чтобы прибегать к ней. Книгу Гульберга о счастливо сменившем веру вольнодумце он прочел уже три раза, и с каждым разом она казалась ему все более наивной и напыщенной. Но поговорить ему было не с кем, и по ночам стоял ужасный холод, и образовавшиеся у него на лодыжках и запястьях раны от цепей сочились; но дело было не в этом.
Дело было в тишине.
Его когда-то называли Молчуном, поскольку он слушал, но теперь он понял, что такое молчание, что такое тишина. Она была неким подстерегавшим грозным зверем. Все звуки кончились.
В это время к нему и пришел священник.
С каждой ночью он, казалось, уносился все дальше в воспоминания.
Он унесся далеко. Обратно в Альтону, и даже дальше: обратно в детство, о котором ему почти никогда не хотелось думать, но теперь это стало всплывать. Он перенесся обратно к неприятному, к своему набожному дому и к матери, которая была не строгой, а полной любви. На одну из первых встреч пастор принес с собой письмо от отца Струэнсе, и отец выражал в нем их отчаяние: «твое возвышение, о котором мы знали из газет, нас не радовало»; теперь же, писал он, наше отчаяние бесконечно.
Мать приписала несколько слов о скорби и сочувствии; но главный смысл письма был в том, что спасти его может только полное отречение от его веры и повиновение Спасителю Иисусу Христу и Его милости.
Это было невыносимо.
Пастор сидел на стуле, спокойно наблюдал за ним и мягким голосом раскладывал по полочкам его проблемы. Делалось это не бесчувственно. Пастор увидел его раны, посетовал на жестокое с ним обращение и дал ему поплакать. Но когда пастор Мюнтер заговорил, Струэнсе вдруг испытал странное чувство собственной неполноценности, то самое, что он был никаким не мыслителем, не теоретиком, а лишь врачом из Альтоны, всегда желавшим только молчать.
И что он оказался несостоятелен.
Утешительным было то, что этот маленький пастор, с внимательным худощавым лицом и спокойными глазами, сформулировал проблему, вытеснившую самое страшное. Самое страшное — не смерть или боль, или то, что его, возможно, доведут до смерти пытками. Самым страшным был вопрос, не дававший ему покоя ни днем, ни ночью.
Какую же я совершил ошибку? Это был самый страшный вопрос.