Слово о солдате - Вера Михайловна Инбер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В какую-то терцию секунды он оценил обстановку и понял, что садиться бессмысленно. За себя он не боялся, нет, на войне капитан Гончаренко привык к близости смерти. Но если бы он сел, — это не важно, что он бы погиб сам, — все равно он не спас бы Лилю. И он решил избавить свою любимую от последней муки — от надругательств немцев — единственно возможным способом — другого решения быть не могло. Гончаренко прицелился всем остовом самолета, чтобы сразу открыть огонь из всех пулеметов и пушек по кабине лилиного истребителя. Он решил бить наверняка по пилотской кабине с тем ледяным хладнокровием, которое сообщается только нечеловеческим горем. И Лиля, поняв его решение, в последний раз приподнялась в своей машине и, сделав невероятное усилие, благодарно махнула рукой.
Горячие слезы стояли в глазах капитана Гончаренко, мешая ему видеть цель. «Прощай, Лиля!» — сказал он внятно с невыразимой болью, готовясь нажать на гашетки пулемета…
И вдруг Гончаренко увидел частые, как сетка проливного дождя, трассы пуль перед носом своей машины. Немцы в панике шарахнулись назад, захлестнутые этим неожиданным ливнем. Гончаренко поднял голову кверху и увидел, что девятка подлетевших штурмовиков открыла шквальный огонь, отсекая бегущих вражеских солдат.
Капитан Гончаренко тотчас же убрал газ и сел невдалеке от лилиного самолета. Пока он подруливал к «ястребку», «илы», перестроившись в круг, ходили над местом падения Лили, образовав огневое кольцо обороны. Через минуту раненая девушка была уже в кабине капитана.
Гончаренко дал газ. Машина, сотрясаясь всем корпусом, понеслась по полю и взмыла в воздух. Развернувшись, Гончаренко увидел, как один из «илов» проштурмовал подбитый лилин самолет, и «ястребок» запылал, охваченный пламенем.
Все время, пока «ил» капитана Гончаренко с Лилей на борту шел над вражеской территорией, штурмовики несокрушимым кольцом сопровождали его, ежесекундно готовые к бою.
Такова история одной любви, рассказанная нам летчиками штурмового полка майора Саломатина.
Евгений Иосифович Габрилович
В снегах
— Ну ладно, заводи свою музыку, играй! — сердито сказал Полосихин.
Но Петкин не стал заводить пластинку. Зачем? Чтобы Полосихин опять поднял его на смех? Вот еще!
Однако что же сказал по этому поводу Васильев? Васильев ничего не сказал. Он сидел, как обычно, в углу землянки, возле печки, что-то вырезал из дерева и молчал. Он всегда молчал, даже тогда, когда ребята очень просили его хоть что-нибудь сказать. Он никогда не снисходил к таким просьбам.
Тогда Полосихин поставил свою пластинку. Это была веселая, плясовая пластинка. Просто дух захватывало, какая это была пластинка! Полосихин, например, утверждал, что ничего лучшего он в жизни не слышал. Да и Петкину правилась эта пластинка. И все же они чуть не поссорились, так сказать, на почве музыки.
Впрочем, Петкин и Полосихин спорили всегда. Они были заядлыми спорщиками. Каждому из них было лет под тридцать, и профессия у них была одна и та же, да и по нраву они были похожи. Но спорили. Такой уж характер!
На земле и на небе не существовало ничего такого, о чем бы они не спорили. Заговорят ли о том, какой лучший город в СССР, — спорят. Зайдет ли речь, как готовить борщ, — спорят. Как сподручнее колоть дрова — спорят. Как обуваться, чтобы ноги не промерзли, — спорят. Обо всем спорят: о старшине роты, о Пушкине, о Суворове, о том, красивы ли горы или некрасивы, о том, что лучше: легкий табак или махорка. Ссорились иногда так, что не разговаривали дня три-четыре. Поругались они, конечно, и по поводу патефона.
Совершенно очевидно, библиотекарь правильно сделал, что принес сюда патефон. Ведь Петкин, Васильев и Полосихин как линейные надсмотрщики-связисты живут одиноко, далеко от всякого культобслуживания. Живут среди крутых холмов, глубоких балок. Редко-редко к ним приходит кто-нибудь из батальона. Да и не так-то легко пробраться к ним, особенно после буранов. Иногда выпадает такой снег, что шесты с телефонными проводами едва торчат из-под снега, а иногда их не видно совсем. Вот тогда-то и найди место обрыва связи, если такой обрыв произошел. А ведь именно в этом и заключается обязанность линейных надсмотрщиков! Прибавьте, что дело происходит в двух-трех километрах от передовой и что вся линия находится под обстрелом.
Нет, библиотекарь толково поступил, принеся ребятам патефон! Все-таки с музыкой легче, в такой одинокой жизни музыка развлекает. Музыку можно послушать. Тогда время идет быстрее.
Впрочем, никто и не говорит, что библиотекарь поступил опрометчиво. Разговор идет о другом. Библиотекарь доставил всего две пластинки. На одной из них были записаны пляски, а на другой — два вальса Шопена. И вот, в то время, как Полосихину полюбились пляски, Петкину нравился Шопен. Почему? Он и сам толком не мог объяснить. Было что-то трогательное и нежное в этих скользящих звуках, что-то горячее и широкое, отчего вспоминался дом, сад за домом и сын Мишка с его нехитрыми игрушками. Да, вспоминался Мишка!
Полосихин же был просто в восторге от плясок. Он заводил их беспрестанно, каждую свободную минуту, иногда даже ночью, вернувшись после обхода с линии. Шопена он невзлюбил.
— Шум, один шум! — говорил он. — Где тут мелодия? Скажи, что тут петь? Шум!
Петкин сначала спорил. Но спорил слабо. Обычно разговорчивый, легкий на язык, он на этот раз бормотал что-то непонятное. Не удавался ему спор о Шопене. Он перестал заводить Шопена при Полосихине, но лишь только Полосихин отправлялся в обход, Петкин заводил патефон и слушал. И глаза у него становились светлые, отсутствующие. Он заслушивался иногда до того, что даже не замечал возвращения Полосихина. Полосихин же, войдя, отряхивал снег с валенок и говорил:
— Опять этот шум и головоломка!
А как же Васильев? Чью сторону держал третий линейный надсмотрщик — Васильев? Неясно. Он молчал, как всегда. Ему было уже лет тридцать пять, и он ничем не походил на Петкина и Полосихина. Он был медлителен в движениях, домовит, аккуратен, а Петкин с Полосихиным быстры, горячи, смешливы. Оба они были остряками, а Васильев совсем не умел говорить смешного, да и смеялся редко. Оба они были высокие, сильные, красивые, а Васильев был приземист и рябоват. Вечно он