Венедикт Ерофеев: посторонний - Олег Лекманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Состав участников свадьбы, на которой наряду с «владимирцами» присутствовали выдающийся филолог-западник Леонид Пинский[694], Борис Успенский, Юлий Ким и еще нескольких знаковых представителей неофициальной и полуофициальной московской культурной среды, все же не позволяет назвать праздничное торжество Венедикта Ерофеева и Галины Носовой апофеозом «дебоша и хованщины» (как, цитируя «Москву — Петушки», определил происходившее Фрейдкин). Очевидно, что какие-то приличия на ерофеевской свадьбе все же соблюдались. Однако «в обычные дни» в Камергерском переулке регулярно собирались личности совсем иного пошиба. «В смысле общения Ерофеев был всеядным, — рассказывает Жанна Герасимова. — К нему приходили самые разные люди; с одними он поддерживал более близкие отношения, а других держал на расстоянии, но никому не отказывал». «В коммуналке шлялись, как в отдельной квартире. Никаких соседей не боялись, — вспоминает Ирина Нагишкина. — Венька не был снобом: с удовольствием пил и трепался со своими „владимирскими“, с черной московской богемой. Любил Пятницкого, Костю Белозерского, ему только и давал себя снимать, Петю Белякова — фарцовщика, гуляку, распиздяя, щедрого и вороватого»[695]. А Ольга Седакова, казалось бы, закаленная многолетним общением с «владимирскими», тем не менее пишет о московских посиделках Ерофеева почти с ужасом: «С годами я все реже заходила к нему, чтобы не встретить каких-нибудь гостей. Эти вальпургиевы гости, их застолья, напоминающие сон Татьяны, отвадили и от самого Венички, который с невыразимым страданием на лице, корчась, как на сковородке, иногда — после особо вредных для окружающей среды реплик, — издавая тихие стоны, слушал все, что несут его сомнительные поклонники, — и не обрывал»[696].
Почему — «не обрывал»? Потому что воспринимал реплики на этих сборищах как материал для будущих книг? Ведь позднее некоторые из этих реплик Ерофееву действительно пригодились для пьесы. Или потому, что на самом деле он вовсе не так уж мучился из-за материализации за своим столом сна пушкинской Татьяны? Напомним, между прочим, что у Пушкина в роли молчаливого организатора всего действа выступает Онегин, на роль которого в московских декорациях естественно было бы подставить именно Ерофеева:
Интересно, что последней из процитированных нами пушкинских строк, характеризуя Ерофеева, воспользовалась Римма Выговская, когда рассказывала о праздновании одного из его дней рождения еще в давнюю, орехово-зуевскую пору: «За столом сидело много народу, в основном мужчин. Они много пили и громко разговаривали. Веничка сидел, как король, очень сильно выделяясь на разношерстном фоне этой компании. Он тоже много пил, но почти все время молчал, не вмешивался ни в разговоры, ни в споры. Но было видно: „Он здесь хозяин, это ясно“. Спорящие и галдящие говорили ему и для него, а он величаво помалкивал»[698]. «Он был бог для них. Они все перед ним преклонялись. Это производило очень большое впечатление, и мы тоже тихонько себя вели», — вспоминает Ерофеева и его гостей Ирина Дмитренко. «Он невероятно был избалован обожанием. Его все время подхватывали, помогали, спасали, приглашали на дачи. Народ просто сходил с ума рядом с ним, — рассказывает о ерофеевских застольях Наталья Архипова. — Компании собирались громадные, а в центре всегда лежащий на диване Веничка как некий патриций. Все начинали подыгрывать ему, ерничать. Такие шуты, которые пытались угодить королю. И он полупрезрительно смотрел на всех… Вначале, еще трезвый, шутил довольно безобидно. Потом злобно, очень злобно»[699].
С абсолютной ответственностью, вслед за многими мемуаристами, можно утверждать только одно. В рамках ерофеевских представлений о том, что такое хорошо и что такое плохо, несовершенство оказывалось куда более привлекательным, чем совершенство. «Во всем совершенном и стремящемся к совершенству он подозревал бесчеловечность, — пишет Ольга Седакова. — Человеческое значило для него несовершенное, и к несовершенному он требовал относиться „с первой любовью и последней нежностью“, чем несовершеннее — тем сильнее так относиться»[700]. «Веня сильно не любил героизма и жертвенности. В частности, пламенно ненавидел несчастную Зою Космодемьянскую, — рассказывает Виктор Куллэ. — Ему все время нужно было, чтобы на самом безупречном белоснежном одеянии нашлось бы грязное пятно. Тогда он начинал верить в то, что перед ним человек. И касалось это не только исторических персонажей, но и современников. Если ты что-то доказывал с железной логикой, он видел в этом бесчеловечность. По своей природе он был антиперфекционистом. Перфекционизм для него был синонимом бесчеловечного. Однако „Москва — Петушки“ текст перфекционистский. В этом для меня едва ли не главная Веничкина загадка».
Метафора пятна́ у Куллэ восходит к истории, которую любил рассказывать друзьям и приятелям сам Ерофеев. Андрею Архипову в изложении Венедикта она запомнилась так: «Еду в метро. Напротив меня сидит противный мордоворот. В костюме, в белой рубашке, с галстуком, в руках газета. Мерзость. И вдруг я вижу у него на рубашке крохотное пятнышко от портвейна, всего одна капелька. И сразу же я замечаю, как он внимательно, интеллигентно читает газету. Хорошими умными глазами». Процитируем также близкий к этому рассказу фрагмент из главы «Москва. Ресторан Курского вокзала» ерофеевской поэмы: «Я вслед этой женщине посмотрел с отвращением. В особенности на белые чулки безо всякого шва; шов бы меня смирил, может быть, разгрузил бы душу и совесть…» (128).