Пир в одиночку - Руслан Киреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К-ов растерялся. Ну ведь это, принялся объяснять, рассказ, литературное произведение, кому в голову придет, что родную дочь описывает! Да и не ее вовсе, просто взял некоторые мотивы. Ситуацию взял. Больно уж необычна, нестандартна, он не читал подобного… Она не слушала. Всхлипывала и вздрагивала, терла нос скомканным платочком. И тогда он – а что оставалось делать! – пошел на попятную. Хорошо, сказал, не буду. Слышишь? – не буду.
Платок замер; зажатые между пальцев, белели кружавчики. «Честное слово?» – произнесла она, и таким взрослым, таким женским – именно женским! – был сипловатый от волнения и слез голос. «Честное слово», – поклялся он и обещание сдержал. Ни строчки не было написано, но это на бумаге, в голове же история болгарского домика, как он условно окрестил ее про себя, складывалась потихоньку в единое и связное целое. И не беда, что многих кусочков недоставало, – на помощь фантазия приходила. Пробелы заполнялись мало-помалу, и даже высветился финал: рассказ заканчивался на той же пристани, где и начинался. Они не уезжали еще, нет, впереди была целая неделя беспечной курортной жизни. Уезжали другие – юная пара, которая, не подозревая ни о чем, стала причиной страданий, и восторгов, и слез, и смеха, и сладких снов, и первой бессонницы… Из-за которой пятнадцатилетняя девочка жертвовала даже купаньем. Сопками жертвовала…
Здесь, наверху, паслись на длинных веревках козы и всегда был хоть маленький, но ветерок, что делало это место идеальным для запуска воздушных змеев. Их и запускали тут – кто самодельных, кто фабричного производства. (Из-за границы привозили.) Эти последние напоминали гигантских мотыльков. Заходящее солнце ярко освещало их, а над ними, всегда почему-то в одну сторону, медленно тянулись то поодиночке, то небольшими стайками темные, усталые живые птицы, такие невзрачные по сравнению с птицами искусственными.
Прошлый раз, три года назад, важные обладатели импортных мотыльков иногда давали дочери К-ова подержать игрушку. Нить водило туда-сюда, она подрагивала в руке и вдруг исчезала. Растворялась в солнечном свете. Змей парил сам по себе, вольно и независимо, как птица, и девочка боялась, что он, как птица, улетит к скалам. А мать с отцом сидели поодаль на теплой, жесткой, сухой земле вполоборота к ярко-синему, ровному внизу морю, по которому полз белый кораблик, растирали в ладонях твердые бугристые стебельки южных трав с их пронзительным ароматом. Казалось, дочь, подобно желтому, с черными пятнышками мотыльку, тоже сама по себе, отдельно от них, и это тешило родительскую гордость, однако нутром ощущали натяжение, напряжение связывающей их незримой нити.
Лишь через три года оборвалась она. Ровно через три, в этих же местах, встречу с которыми они так предвкушали среди долгой стужи. Нить оборвалась, и легкое дитя их понесло, подбрасывая и кувыркая, а они, тяжелые, остались на месте. На своем бугорке сидели, растирали и нюхали травы да изредка поглядывали, теперь уже без особого интереса, на хвостатые геометрические фигуры в небе.
С чего началось все? Конечно, с домика, с болгарского домика, где жили три года назад. Сейчас их в корпус поселили, двухэтажный, из белого камня, что считалось классом выше. А ей не понравилось. Домик, твердила, лучше. Они расценили это как каприз, как детскую наивность – не ценит комфорта, глупенькая! – и лишь после сообразили, что то был симптом повзросления.
Один из симптомов… Тот же, например, спасательный пояс можно ведь было и не брать вовсе, давно плавать выучилась, но ей хотелось, чтобы пояс с ней поехал. И вообще чтобы все было как тогда. И домик (она помнила его номер – шесть дробь восемь), и дальний, у окна, стол, и златозубая официантка… Все как тогда, словно время замерло, остановилось, а она вперед ушла, убежала, и все-то у нее теперь будет иначе. Все! Это предчувствие нового, это ожидание необыкновенных и значительных событий переплелось с радостью возвращения – первого в ее жизни возвращения в детство. Значит, детство и вправду кончилось, но, оглядываясь, она не грустила, как грустят взрослые (совсем взрослые), а веселилась и праздновала душой.
Сунув пояс под кровать, где он пролежал, забытый, до самого отъезда, переоделась и выпорхнула – пусть родители разбирают вещи. Быстро по аллейке шла, между южных деревьев, уже начавших желтеть от зноя и засухи.
Ноги сами свернули к болгарским домикам, и в первый момент молодая курортница не узнала их. Как теремки стояли: маленькие, цветные и почему-то очень близко друг от друга. Будто кто-то большой и сильный аккуратно сдвинул их, нагнувшись, могучими ладонями. Три года назад, во всяком случае, не теснились так и разноцветья, как теперь, не было. Все – одинакового зеленого цвета; посторонний вряд ли мог отличить один от другого, а она хоть бы раз перепутала! Но это тогда, а сейчас, растерявшись, не сразу отыскала свой. Спасибо номер помог: шесть дробь восемь. Цифры крупно желтели на голубом веселеньком фоне.
Проходя мимо, скользнула взглядом по распахнутому окошку, но увидела лишь графин с небольшой белой розой. Графин был такой же, как и тогда (или, может быть, тот самый?), и на том же стоял месте. Возвращаясь в знойные часы с пляжа, жадно пила из него… А вот сливовое дерево с синими от пыльцы, будто зрелыми, а на самом деле зелеными еще плодами. Она вспомнила, как исподтишка срывала по ягодке каждые два-три дня – вдруг поспели! – но так и уехала, не попробовав.
Навстречу шла тетенька в белом халате. В руке – ведро, а из ведра веник торчит… Юная москвичка мгновенно узнала ее и радостно, звонко поздоровалась. Женщина скользнула по ней равнодушным взглядом, ответила негромко, и они разминулись. Одна заканчивала жить, другая начинала, но все-таки это было не самым началом, не первым кругом, а уже вторым. Вторым! Ее переполнял восторг узнавания – новое, доселе неведомое ей чувство. Разве подозревала когда-либо, что таким родным может быть обыкновенное сливовое дерево! Или казенный, из грубого стекла графин, замечательно превращенный в вазу для цветов…
На другой день благоухала уже не белая, а красная роза, а еще через день – опять белая. «Позавчерашняя небось», – усмехнулся К-ов, с которым она пока что делилась своими наблюдениями. (Потом лишь мать будет ее доверенным лицом.) «И ничего не позавчерашняя! Та меньше была». Самой же рисовалось (домысливал беллетрист) как на рассвете, когда поселок еще спит, к домику подкрадывается некто в джинсах, встает на цыпочки у распахнутого окна и дрожащей рукой просовывает в графин колючий стебель. Поселок спит, но не весь, не весь, и едва взлохмаченная голова исчезает, с кровати неслышно подымается белая тонкая фигура, неслышно скользит босиком к окну и склоняет над прохладным, с тугими лепестками цветком прекрасное лицо. Да, прекрасное – пятнадцатилетняя фантазерка ни на миг не сомневалась в этом, и когда наконец увидела ту, что жила, тоже с родителями, в их бывшем домике, то существо это показалось ей самим совершенством.
Реалист К-ов не находил этого. Обыкновенная девушка, в меру милая, в меру живая, с хорошей фигуркой, на что, впрочем, не он обратил внимание, а его пляжный знакомец. Языком причмокнул, седобородый жуир, отпустил, не скупясь, два-три сугубо мужских словечка.
Их услыхала дочь К-ова. Услыхала и возненавидела бородача – мгновенно, люто, «на всю жизнь». Прежде внимания не обращала – мало ли с кем общаются родители! – теперь же говорила о нем брезгливо и хлестко.