Переворот - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ситтина вернулась в гостиную, по-прежнему голая — острые грудки, большой треугольник мягких кудрявых волос.
— В сушилке их тоже нет, — сказала она. — Я вспомнила, что повесила их на веревку, чтобы не тратить электричество. Но на улице теперь ничто не высыхает. Я пошла бы посмотреть, но какой-нибудь паршивый американский турист может меня снять. Они, право, такие ужасные. Да и женщины на суке с этими длинными красными ногтями и голубыми волосами, подхваченными повязками, с этими надтреснутыми, пропитанными виски голосами. А западные немцы и того хуже — сплошные ремни, много жира и высокие сапоги. Помнишь, как я жаловалась на албанцев? Мне жаль, ведь ты был прав. А я не права. Следовало нам остаться в изоляции. В лавках нынче появились красивые вещи, но кому они по карману, кроме туристов? Под Центром Гиббса такие шикарные лавочки, но там всегда полно больных проказой. — Заметив, что я разглядываю ее, она крутанулась в этой комнате незавершенных округлостей и спросила: — Что ты подумал? Только не говори. Я знаю. Задница стала тощая.
Она, как всегда, опередила меня. Позже, когда я на подгибающихся ногах зашел в ванную, я обнаружил там множество полотенец, пушистых, чистых и очень белых, белых, как только что выпавший снег, как соль-сырец. А она, почувствовав эсхатологическую направленность моего визита, решила выступить в своем природном, традиционном костюме.
— Нет, не слишком тощая, — ответил я, ошеломленный ее вопросом. — В самый раз.
Я уже бывал ошеломлен — так был ошеломлен Ливингстон, очутившись в пасти льва, так бывает ошеломлен верующий выпавшей на его долю бедой — на протяжении этих страниц в самые критические минуты.
— И все же? — кокетливо спросила Ситтина, стоя в профиль, ее большой круглый лоб королевских тутси, безобидный и блестящий, выглядел не менее эротично, чем два полушария ее крепких ягодиц. Соски у нее были длинные и синие.
— И все же, — повторил Эллелу и добавил: — Мне пора.
— Снова в Балакские горы с Шебой?
— Нет.
— В Булубы с Кутундой?
— Думаю, что нет.
— На тот свет с Кадонголими?
— Это жестоко.
— В Штаты с Кэнди?
— Она уже уехала. Мы развелись. Никто из наших друзей этому не удивился: смешанные браки порождают много дополнительных стрессов.
— Любой брак — смешанный. Куда же ты теперь отправишься, бедный Феликс, и с кем?
— С тобой? Это просто наметка. Мы могли бы уехать куда-нибудь, где ты могла бы серьезнее заниматься живописью.
— Серьезные занятия — это, безусловно, не мой стиль, — сказала она, шагая на длинных ногах по своей длинной гостиной, утомленными жестами обеих рук указывая на волокнистые коричневые маски и дурно пахнущие сомалийские седла для верблюдов, которые, словно хоровод животных, озадаченно смотрели на ее поблескивающую мебель из стекла и поцарапанного алюминия. Среди этой африканы она развесила или расставила полотна, начатые с большим или меньшим энтузиазмом, но так и оставшиеся с пустыми углами и незаполненными очертаниями.
— Я просто не могу доканчивать начатое — после определенного момента они начинают на меня давить. В законченной картине есть что-то мертвое. Да и вообще в чем угодно законченном в этом климате. Может быть, так действуют пальмы и глиняные дома. Гнешь спину, а что имеешь в конце? Открытку с пейзажем из Тимбукту.
— На юге Франции, — заметил Эллелу, — очень живописные деревья.
Он шагнул к ней — она казалась такой эфемерной на расстоянии, и Ситтина откликнулась, шагнув к нему, шоколадная меж шоколадных стен, и легонько положила длинные руки на его плечи. Пучки волос под мышками, еще мокрые после душа. В углах губ следы усиков на уровне его глаз.
— Ты пахнешь, как человек, который чего-то хочет, — сказала она.
— Я хочу объединиться, — признался Эллелу.
— Давай попробуем объединить нас для начала.
Она по-прежнему ворковала, раздвигая ноги. Маты на полу, с которых они сбросили детские игрушки, показались им достаточно мягкими. Кровати — это для тубабов, чья кожа, взращенная мистером Якубом, не имеет упругого верхнего слоя. Эллелу возбуждало присутствие зрителей в виде пятизвездных олеандров за окном. Он — в ней, его член покоился меж ее точеных бедер, в руках — крепкие эллипсы под ними. Ситтина закатила глаза, как дикие ватжи, показывая налитые кровью белки, так что мебель и украшения стен виделись ей перевернутыми.
— Бог мой, сколько паковать-то придется! — вздохнула она. — И детям назначен прием у зубных врачей!
Добрые граждане Франции больше не таращатся на черных, разгуливающих по их проспектам. Их африканская империя, которую с присущей им страстью к абстракции они создали в самой пустынной части континента, немного дублировала их, подобно другим картографическим резервуарам, которые на протяжении столетия были окрашены чернилами европейских цветов, и выбросила в страну-родительницу струю черных дипломатов, студентов, рабочих и политических эмигрантов. Даже в Ницце, на Английской набережной, ставшей набережной Соединенных Штатов, появление черного, прилично одетого семейства среди шуршащей на пляже гальки и скрипа карандашей раздающих автографы молоденьких полуголых девиц, оставшихся от Каннского кинофестиваля, привлекает лишь мимолетный взгляд, который позволяет французу отложить в ящичек памяти еще одно aperçu[77]. Африка узаконена здесь своим искусством. Делакруа снял пенки с Магриба, а Пикассо вывез кубизм из Габона. Жозефина Бейкер, Сидни Бечет... noire est belle[78].
Женщина — чрезвычайно шикарная: высокая, как модель, с чуть надменно поднятой головой и походкой, от которой так и переливаются ее радужные брючки. Мужчина с ней довольно невзрачный, не заслуживающий внимания, ниже ее ростом и в больших черных очках, скрывающих половину лица. Он не выглядит отцом многообразных детей, которые шагают с ними рядом. Судя по выправке, он, возможно, военный. А вот мальчики, глядя на их откормленный вид, никогда не будут солдатами, или если будут, то плохими. Девочки... у девочек могут быть самые удивительные судьбы: они могут стать танцовщицами, матерями, проститутками, хирургами, стюардессами, акробатками, агрономами, помощницами фокусников, любовницами, causes célébres[79], любительницами загара, выцветающими фотографиями в альбомах памяти, богинями, промелькнувшими, как черные лебеди, в сверкающей опере, в накидке из шиншиллы, положив руку в перчатке на золоченые перила балкона и уже повернувшись, чтобы уйти. Язычники молятся женщинам. Душу писателя греет, когда он представляет себе будущее своих девочек. А вот о мальчиках он беспокоится. Он боится, что они могут упасть, став гражданскими жертвами в войне за право иметь больше и больше, которая, безусловно, охватит нашу планету.