Шпаликов - Анатолий Кулагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С одной стороны — «осенние леса» и «поля сжатого простор», а с другой — «достаток, слава, привилегии», о которых поневоле думаешь, проходя мимо высоких заборов наподобие тех, о которых когда-то Гена придумал, а Галич досочинил песенку «Мы поехали за город…».
Открытие надгробия Ромма сопровождалось, как обычно бывает в таких случаях, речами. Кто их произнесёт — решалось всегда заранее в кабинетах кинематографического начальства. Дело официальное, спонтанность тут ни к чему. Поэтому, когда Гена хотел подойти к могиле, сказать несколько слов и прочесть стихотворение, сочинённое накануне, — его вежливо «замолчали»: мол, выступающих и так много, зачем затягивать церемонию… У него был какой-то неприкаянный вид, он подходил то к одной группке, то к другой, и чувствовалось, что ему вообще не по себе. Разговаривая со знакомыми, заводил речь о больном Урусевском: мол, навестите, человеку тяжело. Увидел Иосифа Михайловича Маневича, своего старшего соавтора по «Декабристам», и тепло с ним поговорил — хотя отношения у них в последнее время были натянутыми (не на почве ли «декабристского раздела», приведшего к написанию Шпаликовым отдельного сценария?).
Покрывало с надгробия сдёрнули, публика ещё какое-то время стояла возле него, обсуждали памятник и вспоминали покойного, кто-то достал из-за пазухи предусмотрительно припасённую фляжку с горячительным (помянуть — святое дело), а Гена между тем взял за локоть Серёжу Соловьёва: пошли, мол, могилки посмотрим. Они прошлись по одной аллее, по другой… «Ты посмотри, — заговорил Шпаликов, — какие надписи: народный артист, заслуженный деятель науки… Какая теперь разница, заслуженный или народный? Жил человек, и нет его. И никакие звания уже не нужны». Подошли к свежей могиле Шукшина. После его смерти не прошло и месяца. Гена был тогда на гражданской панихиде, а на похороны не поехал — говорил, что не было сил. Шукшин тоже «заслуженный» — да разве в этом дело…
С кладбища Шпаликов ушёл вместе с Григорием Гориным, писателем-сатириком, драматургом и сценаристом, который в эту пору тоже жил в Переделкине, и они ежедневно по-свойски общались. Сейчас, на холоде, хотелось согреться. Гена попросил у Горина денег на выпивку. Тот дал ему на дешёвое вино — то ли у него самого было с собой денег немного, то ли он не хотел, чтобы Шпаликов купил более дорогую водку и напился. Потом он себя за эту «экономию» казнил — потому что если бы Шпаликов действительно опьянел, то случившегося в тот вечер могло бы и не быть. Хотя есть судьба, которую не обойти…
Уходить с кладбища и вообще оставаться одному не хотелось. Увидел Ольгу Суркову, кинокритика (в будущем — исследовательницу архива Тарковского, в начале 1980-х, ещё до самого Андрея, эмигрировавшую из страны). Разговорился, попросил составить компанию. Была мысль просто купить в магазине бутылку и распить её где-нибудь на скамеечке. Но с дамой это как-то неловко, нужно было придумать вариант поцивилизованнее. Зашли в кафе при гостинице «Юность». Тогдашние кафе — что-то среднее между столовой и баром, заведения вполне демократичные. Было опасение, что их не пустят: Шпаликов выглядел не лучшим образом. Однако пустили, предупредив только, что водки нет, лишь сухое (о коньяке ничего сказано не было — видимо, читалось и так, что на него у посетителей денег нет). Гена взял две бутылки сухого вина и «на закуску» — три маленькие шоколадки. Говорил больше он — о сегодняшней церемонии, о Ромме («если честно, не такой уж великий, как его сегодня расписывали, но человек хороший, мне однажды серьёзно помог»), о Тарковском, о Вике Некрасове, о дочке Даше («одиннадцать лет, взрослая, меня иногда наставляет…»). Мысль о том, что сейчас они расстанутся, он останется один, и один поедет к себе, была для него тягостна. «Поехали в Переделкино, посидим там у меня». Нет, Оле пора было возвращаться домой, к маме. Сели в такси, доехали сначала до её дома на улице Строителей, и Шпаликов поехал в Переделкино, прихватив с собой не начатую в кафе бутылку.
Наутро Шпаликов не пришёл на завтрак, а потом его не оказалось и за обедом. Горин забил тревогу. Вместе с поэтом Игорем Шкляревским поднялись на второй этаж домика, постучали в дверь — тишина. Заволновались. Надо было что-то предпринимать. Нашли лестницу, Шкляревский залез на уровень второго этажа, заглянул в окно — и понял, что обитатель комнаты мёртв. Спустился и сказал Горину — тот был всё-таки выпускником мединститута и работал когда-то на «скорой помощи». Горин тоже полез по лестнице, выдавил стекло и оказался в комнате. Увиденное было страшным.
Шпаликов лежал на полу, задушенный шарфом, который он привязал к крюку в стене рядом с раковиной. На столе стояла бутылка с остатками вина — та самая, что Гена захватил из кафе.
Когда обитатели Дома творчества узнали о случившемся, был общий шок. Надо было что-то предпринимать. Рабочий день уже закончился, руководства Дома творчества на месте не оказалось. Из главного корпуса, где был телефон, вызвали «скорую». Машина приехала, но тело не взяла: «скорая» возит только живых. Приехала милиция, но и она ограничилась своими прямыми обязанностями: убедилась, что произошло именно самоубийство, составила протокол — и тоже уехала. Горин позвонил Павлу Финну, тот стал обзванивать друзей. В Переделкино поехал Слава Григорьев — муж Гениной сестры Лены: он, прежде военный, работал в эту пору уже в милиции и поэтому мог скорее, чем другие, что-то организовать. Потом Слава — может быть, со слов Горина — говорил родным, что Шпаликов умер даже не от удушения, а от боли, которой не выдержал изнурённый болезнями организм. Нашли шофёра литфондовского «рафика», переложили Гену на пол машины. Надо было везти его в морг, в Москву, но ехать в одиночку шофёр отказывался. Не потому, что боялся покойников, а потому, что дело криминальное: если ГАИ вдруг остановит и проверит груз — что говорить?.. В кабину сел незаменимый Горин, и ещё — писатель Анатолий Гладилин, чья проза нашумела ещё в «оттепель» в журнале «Юность» наряду с аксёновской. Вскоре, в 1976-м, Гладилин эмигрирует из страны. Поехали в областную больницу (МОНИКИ) на проспекте Мира. Там и остался на свою последнюю ночь в Москве Гена Шпаликов — дитя и певец родного города, так, казалось бы, беспечно «шагавший» по нему под напевы собственных песен и под сценарии собственных фильмов и так сроднившийся с ним, ставший его неотделимой частицей.
Отчего он сделал этот страшный шаг? Ни от чего конкретно — и от всего сразу. От одиночества. От бездомья и бродяжничества. От усталости. От депрессии. От невостребованности. От хрупкости поэтической натуры, созданной не для того, чтобы пробивать чиновничьи запреты или ухитряться лавировать между ними.
За год до самоубийства, осенью 1973 года, Шпаликов посмотрел в Кинотеатре повторного фильма картину французского режиссёра Марселя Карне «Дети райка». Снятая в годы фашистской оккупации Франции мелодрама о нереализованной любви актёра-мима Батиста и красавицы Гаранс произвела на Гену впечатление, отразившееся в его стихах, посвящённых дочке Даше: «Бездомность, блеск и нищета, / Невесел и конец, / Когда понятна вся тщета / Двух любящих сердец». Бездомность — очень шпаликовский мотив. В фильме, снятом в театрализованной манере, где искусство и жизнь едва ли не сливаются воедино, был эпизод, который Шпаликов не мог для себя не отметить. Батист, выступающий на сцене в образе грустного Пьеро, изображает человека, собирающегося повеситься. Но ему мешают то маленькая девочка, попросившая верёвку, чтобы попрыгать через неё, то прачка, которой не на чем развесить постиранное бельё. Эпизод как будто фарсовый, но в то же время и серьёзный: Батист страдает от неразделенной, как поначалу кажется, любви к Гаранс, и сценическое действие отражает сюжетную коллизию самого фильма. Всё настолько серьёзно, что кажется: Батист хочет покончить с собой по-настоящему. Увы: то, что не произошло с героем картины (ситуацию разрядил испуганный вскрик влюблённой в Батиста актрисы Натали), произошло спустя год в реальности с одним из её московских зрителей. Этот зритель увидел на экране то, о чём сам думал уже не раз.