Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик держался. Пока держался.
Я с усилием отвел взгляд от своего вечного спутника. Обернулся к могильной плите, под которой покоился прах
Автолика:
— Радуйся, дедушка. Я обещал поблагодарить тебя при встрече за подарок: я исполняю обещание. Спасибо за лук… и за все.
Губы беззвучно шевелились. Тихий, почти неразличимый шелест слов. Словно в ответ, запричитала Амфитея:
— Что ж ты так рано ушел, муж мой? Неужто не мог обождать меня? Говорят, во мгле Эреба тени беспамятны — но я верю, мы и там узнаем друг друга! Автолик, муж мой!
Старик в дверях дернулся как от удара. На миг руки его ослабли, и напор тайного ветра едва не швырнул Старика в склеп. Однако он каким-то чудом удержался на пороге.
— …неужели твой божественный отец не мог уговорить смерть повременить? не забирать тебя к Владыке Аиду?! Мы бы сошли к нему вместе. Зачем ты покинул нас, Автолик?! Мое сердце разрывается…
Старика в дверях выгнуло дугой. Руки безвольно обвисли. Он упал на колени. С усилием поднялся и, подталкиваемый в спину властной ладонью, начал деревянной походкой спускаться по ступеням. Мы встретились глазами. — Останови ее! Останови!!! — Гордый, он никогда бы не крикнул вслух того, о чем молил взглядом. — Не дай ей… в третий раз!..
Костлявые пальцы сжали сердце. Холодно; скучно.
И между двумя ударами явилось озарение: что не должна сказать Амфитея в третий раз и что это значит для Старика. Сердце дрогнуло, толкнулось в грудь; забилось чаще. В следующий миг я запретил себе думать об этом. Такие мысли — не для живых.
Я сумасшедший. Я не умею думать. Я умею видеть, чувствовать и делать.
— Успокойся, бабушка! не надо!.. Живым — жизнь!.. вот я приехал, твой внук… еще правнуков дождешься… Не надо…
Амфитея упала мне на грудь, разразившись рыданиями. Я медленно повел ее к выходу. Старая женщина постепенно успокаивалась, приходя в себя, но сейчас это было не главное. Главное совершилось, когда внук не позволил бабушке в третий раз…
Не думать! Не думать об этом!
Всю обратную дорогу царило молчание. Одиссей бережно поддерживал старуху под руку, а Старик плелся позади, едва переставляя ноги.
Мы никогда потом не разговаривали с ним о случае в толосе.
Никогда.
— Что-то ты смурной сегодня, племяш! Засиделся на одном месте? кровь молодая застоялась? Ничего, завтра с утра на кабанью охоту пойдем! И пса своего бери — он от безделья скоро уже не за сучек, за рабынь примется! Знатный кобель, ничего не скажешь. Сколько ему?
— Да уж тринадцатый год, — наскоро прикинул в уме Одиссей. И сам удивился: он никогда не задумывался о сроках песьей жизни, и сколько лет Аргусу по собачьим меркам.
— Нашел дурака! В самом соку кобель, лет пять, не больше!
Спорить было лень.
— Ишь, здоровенный какой, — не унимался Толстый, придирчиво разглядывая дремавшего на солнце Аргуса. — Уж не от Цербера ли щенок? — чуть натянуто хохотнул он. — Ходит такой слух…
— Не от Цербера. От Тифона, — с самым серьезным видом, на какой только был способен, важно заявил Одиссей.
И едва удержался от смеха, глядя на ошарашенную физиономию Толстого.
* * *
Прошлогодняя хвоя упруго толкалась в подошвы сандалий. Ветка цветущей липы медово сочилась на изломе, от венчиков тянуло детством и няниными заботами; а в кронах, ставших кронами, собственно, за день-два, превратив наивные почки в буйство клейкой зелени, неистовствовали хмельные птицы. Одиссей чувствовал себя поэтом. Аэдом, рапсодом, дифирамбистом, этим… как его?.. демагогом?! а, — вспомнил! — мусагетом. Который всем музам отец родной. Не тем музам, что музы и аэдов розгами по афедрону, а тем музам, что музы и аэдов милостями по заслугам… ну, короче, вы поняли. И пускай тебе ямб через хорей вдоль шестистопного пеона вкупе со спондеем и перихием (я? бранюсь?! да что вы, я поэт…) — суть в другом.
Понимаете, Парнас — это всем горам гора!.. Не в росте дело, не в седине вершин; ну их, эти вершины. Вот, к примеру, есть здесь такой родник — Гиппокрена. Лошадиный источник, нарочно для возвышенных духом. Лично Пегасом в земле выбит. Если вдохновенье ушло, ты прямиком сюда: хлебнешь из копытца, жеребеночком станешь. Крылатым. Иго-го! — и на стенку: оды, гекзаметры всякие, будто из рога изобилия. Что говорите? не на Парнасе сей источник, а вовсе на Геликонской горе? — полно вам! Мне вот хорошие люди сказали-показали, хорошим людям я верю, а вы еще неизвестно кто будете — может, хорошие, а может, и дрянь дрянью. Зато Кастальский ключ точно здесь. Течет чистым восторгом сердца. Падешь на коленки, хлебнешь…
Одиссей счастливо рассмеялся. А здорово будет, где-нибудь в Аргосе или Спарте, ввернуть эдак небрежно:
«Охочусь, значит, я на вепря близ Кастальского ключа…» Не поверят. Решат: поэтический вымысел.
Дядья, тяжелые на ногу, отстали. Сперва было слышно, как они перекрикиваются в ракитнике, идя напролом, а дальше стихло. И Эвмей отстал. Он хромой, ему труднс Зато Старик плетется рядом, не отстает; и еще Аргус. Озирается пес: издалека ветер несет лай своры и вопли загонщиков. В ноздрях щекотно от весны; в душе разливался птичий щебет. Трудяга-пчела запуталась в волосах. Недовольно воркотнула, выбралась и полетела искать более подходящий цветок.
Безмятежность окутывала Парнас.
Только вдали, не слышный никому, кроме одного рыжего охотничка, погромыхивал гонг Номоса. За последние два года он стал привычным, обыденным. Некогда треск скорлупы, а после — гул бронзового панциря, сейчас звук опасности больше не оглушал, заставляя морщиться и искать спасения от головной боли. Просто сигнальный огонь; ритм-напоминание — гляди в оба! Ясное дело: кабанья охота, это вам не корову доить, это дело опасное…
Одиссей не хотел признаться сам себе: он потому и опередил всех, что пошел на гонг. Туда, где вибрировал отзвук возможной беды. Там наверняка вепрь; там клыки, тяжеленная туша и сто талантов дурного нрава. В бою надо идти в тишину, но сейчас не бой.
Охота.
А она, как известно, пуще неволи.
…я действительно привык к гонгу. Научился пользоваться без последствий. Распознавать оттенки звучания, как опытный кифаред различает пенье струн. Иногда надо уйти прочь, иногда — шагнуть навстречу. Как у Малей-ского мыса, где «Пенелопу» сговорились пустить на дно два ушлых сидонца. Это было уже не впервые; прошлые разы дело кончилось абордажной резней. Сейчас же они оторопели, когда мы невидимкой вынырнули из-за скал Киферы и пошли в лоб. В гонг, колотушкой. Помню, я потянулся домой, в тишину, и взял лук. Потом мне подвесят прозвище «Эвскопос» — Меткий. Скажут, что я не стрелял: просто клал стрелы, дотягиваясь через море, как домовитая хозяйка раскладывает припасы в заранее уготовленные места. Лук и жизнь — одно; моя жизнь, мой лук. А когда со стороны Крита подоспел кормчий Фриних, без промедления решась на таран…