Хореограф - Татьяна Ставицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марин чертыхался, заблудившись в каких-то конструкциях, и уже оттуда услышал рубленый конвульсирующий бит, а потом хриплый рык и стон парня, звучащий в такт биту. Это был секс и драйв! Ну еще бы! После такой подзарядки!
Выбравшись из западни, Залевский смотрел, как двигался парнишка на сцене, словно продолжал то, что делал с девушкой в гримерке. Только теперь это была разрядка. Вот это да! И вдруг услышал знакомые слова: «не останавливай меня!» – те же самые, теперь такие точные и выразительные в новой аранжировке. Так снайперски бьющие в цель! Взлетал на пик мужских амбиций, но проговаривался в рефрене. Как он мог тогда не понять? Еще учил его работать над текстом…
– Не смотрите на меня! – крикнул мальчишка в зал. – Делайте это вместе со мной! Чувствуйте!
Это выглядело вуайеризмом толпы. Не смотреть не получалось. Разве можно оторваться от такого зрелища? А все, что удавалось делать вместе с ним – это дышать.
Залевский едва пережил этот бит, заставлявший его вибрировать буквально на клеточном уровне – мембранами. И вдруг его коснулся щемящий минор прямого обращения мальчишки к нему, Марину. Нечто такое – зовущее, как дорога к морю, когда нарастающий стук собственного сердца громче шагов; томительно узнаваемое, знойное и влажное, что гнездилось глубоко в сознании, там, куда он не позволял себе заглядывать. И текст, смысл которого – до спазма гортани – долго еще терзал Залевского: не отпускай меня! И откуда берется столько страсти?
Он не слышал слов, но ему казалось, что парень поет о том, что они вернулись в холодный город, где все началось. Они ищут исходную точку, тот первый день, чтобы прожить его заново, иначе, медленней. Чтобы заново всмотреться друг в друга. Но нельзя вернуться в прошлое. Время осыпается за спиной, и только в сердцах остаются воспоминания, разочарование и отчаяние. Они спасли свои тела от пожара, бросив там свои души. Души не боятся огня. Они будут гореть друг другом, любить друг друга в том волшебном краю. А в этом вечно хмуром городе бродят теперь их неприкаянные пустые тела.
Ему казалось… Он же помнил: их души обнимали друг друга в полоне огня. Они оставили их там, бросили, а сами спаслись бегством…
Хотел бы Марин вернуться и прожить все заново, иначе? Медленно… И с другим финалом. И чтобы на месте спекшегося сгустка вновь забилось ликующее сердце.
В самой ли песне была заложена, или в его исполнении рождалась эта невероятная магия? Или Марин просто забыл, как звучит этот голос? Теплый и шероховатый баритон, постепенно разгорался, как пламя костра, и вдруг взвился искрящимся фальцетом, озаряя ночь, обжигая искрами. Его космический фальцет, словно Млечный Путь, оплодотворяющий Вселенную. Мальчишка жил в лучах софитов и был так болезненно откровенен. И это была его настоящая жизнь. Три минуты он владел толпой, перетекая в нее голосом, эмоциями, дыханием. Марин чувствовал инъекцию подкожно, словно на его могучем теле отслаивался эпителий. И он один во всем зале, да и во всем свете, понимал, о чем сейчас поет этот парень.
Под рев взволнованной толпы Залевский думал о том, что дело совсем не в артистизме, а в невероятной человеческой глубине, во всех намешанных в тонком теле страстях, в том страшном и стыдном, чем держали его на крючке какие-то негодяи. И этого нельзя было вынести. Необходимо было как-то иначе объяснить себе все, оттащить себя от края этой бездны, чтобы можно было повернуться к ней спиной и уйти.
Перед Залевским был, несомненно, взрослый человек. Что же тогда было в Индии? Исследование меры дозволенного? Тестирование Залевского на готовность стать тем, кем захочет видеть его возле себя этот человек? Выяснение, как далеко может зайти в своем желании? Он желал взаимного доверия и открытости. Хореограф этот экзамен с треском провалил. Тогда, в первый раз, в клубе перед гастролями он пел специально для Марина! И Марин попался на его наживку. И дергался на его крючке, как большая глупая рыба! Да еще и воображал себя гроссмейстером!
Его накрыл жгучий стыд за дурацкую влюбленность, за то, что так завяз тогда в нем, за то, что мальчишка все понял, но пожалел его и не отшатнулся, а был рядом, дарил тепло, веселье и доверие. Он потихоньку приручал Марина, намеренно не замечая бесстыдства взглядов человека, терявшего контроль над собой. И, возможно, хореограф был ему нужен для каких-то его дальних или ближних целей! Залевский почувствовал себя раздавленным, как улитка, ползущая по тротуару, под ногой пробегавшего подростка, мокрой слизью на его подошве. Размазал и не заметил.
– Ну, он вам доставляет! – вдруг услышал Залевский где-то рядом, внизу, на уровне коленей.
– Толик, завидуй молча, – засмеялся кто-то в ответ.
– Не могу молча. Пацан же реально переспал со сценой… На глазах у изумленной публики. Эй, Залевский, отомри!
Обернувшись, Марин с трудом угадал в вальяжном господине, жирно размазанном по красному кожаному дивану, давнего приятеля. Лощеный длинноногий ферт, с яйцами Фаберже в «истории болезней», а потому прозванный Яйценосным, улыбался почти покровительственно. С чего бы это?
– Привет, Марин! С этой бородкой ты стал похож на мажора. А хотел – на флибустьера?
– Можно, я не буду говорить, на кого стал похож ты? Что ты тут делаешь?
– Тащусь… Понимаешь, живет человек. Обычный, как все. В чем-то лучше других, в чем-то хуже. И вдруг он в своем творчестве поднимается до таких запредельных высот, до таких божественных откровений, что ты понимаешь: он послан миру во искупление грехов его! Именно он отмолит этот мир. А если суждено будет, то и отпоет.
Залевскому показалось, что Толик витийствовал специально для своего дамского окружения, тужась произвести впечатление.
– Каких откровений? – с подозрением спросил Марин. – Ты еще скажи, что он – новый Мессия… Дождались Второго Пришествия…
Но Яйценосный расположен был, очевидно, делиться глубокими внутренними переживаниями с вновь обретенным звездным знакомцем. Особенно заводило его то пикантное обстоятельство, что сам он возлежал, подобно римскому патрицию в триклинии во время трапезы, а Залевский стоял перед ним, словно его домашний раб. Толик находил такое положение тел забавным и решил использовать его, насколько удастся.
– Да ладно! Я видел, как ты на него пялился. Хотя… Что-то он и во мне разбередил. – Он отхлебнул из фужера. – Отрывается пацан на полную катушку!
– Ну, и ты отрывайся. Что мешает?
– Я не умею. Клинит где-то в середке. Так и чухаю с сорванным стоп-краном. Со скрежетом. Знаешь, я ведь никогда не задумывался, на что потратить свою жизнь. Какое-то время просто радуешься жизни, не думая о выборе. И тебе кажется, что ты еще успеешь. А потом оказывается, что выбора уже нет. И ты стоишь по пояс в дерьме бытовухи, занимаешься чепухой, просто для того, чтобы обеспечить эту бытовуху… И однажды вдруг осознаешь, что просрал свою жизнь. Буквально. Тебе не хватило мечты, цели, духа. Ты растопырился на своем диване перед телевизором или монитором и получаешь удовлетворение от злобного завистливого критиканства всего и вся.