Самое шкловское - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
‹…›
Пушкин предметен и даже номинативен.
В лицейском парке, где гулял он мальчиком, статуи, бюсты и памятники закрепляли даты и имена.
Пушкин точен в названии имен, но переводит их значение, передвигая свет, он изменяет направлением тени значение закрепленных знаков.
Стихи Пушкина полны закрепленных предметов, прямых названий.
Детали в его прозе крепки, предметны; они как бы отдельны.
Действие пушкинских поэм протекает в твердо названных местах, среди точно обозначенных пейзажей. Памятники, здания, старые дороги, фонтаны, горы, точная подробность мира пересмотрены поэтом.
Он писатель твердого контура, твердо построенного сюжета.
Для Пушкина сюжет — это предмет, о котором ведется повествование, и последовательность действий и событий как бы закрепляет сюжет-предмет, осматривая его вечным движением, выясняя противоречия предметов, их отношений.
Онегин и Ларины, конечно, не портреты когда-то встреченных людей: это исследование сущности тех людей, которые были потому, что могли быть, они знаки времени, по которым можно прочесть слова эпохи.
‹…›
Для оценки пушкинских произведений надо до конца понять их форму. Например, Пушкин пишет не роман, а роман в стихах, — и это, как он сам указывает, «дьявольская разница». В романе в стихах иначе организуется повествование. Сама рифма является здесь способом возвращать предыдущие моменты описания, как бы повторять их.
Заключительные строки некоторых онегинских строф возвращают при помощи сложной системы рифм к первым строкам и заставляют нас переосмыслить прежнее наше восприятие описанных деталей.
Для того чтобы понять, как происходит это переосмысление, достаточно посмотреть хотя бы окончание строф первой главы: эти попарно срифмованные строки особенно ощущаются в начале произведения. Эти строки представляют собой как бы развязки каждой строфы; они не опровергают предыдущие строки, но углубляют их, вносят новое осмысление изображаемого.
Событий в романе как будто мало. Роман открывается развернутой характеристикой Онегина; дальше следуют события, раскрывающие характер столкновения Онегина с Татьяной, его непонимание девушки, столкновение с Ленским. В этом столкновении роль Онегина жалка, так как им руководят ничтожные мотивы. В конце романа дана новая встреча Онегина с Татьяной, в которой роли переменились: Онегин влюбляется, и эта любовь изменяет его отношение к миру — он обретает смысл жизни и тут же теряет всякую надежду на счастье.
События как будто нарочито обеднены, повествование как будто оборвано на половине, а между тем Пушкин иронически относился к предложению написать продолжение романа — дать традиционный конец со смертью или свадьбой героя.
В «Евгении Онегине» стихотворная форма романа органически связана с его сюжетом.
Строфическое строение поэмы сложно: она написана специальной четырнадцатистрочной «онегинской» строфой; в первых строках каждой строфы дается основное действие; в следующих строках содержится оценка событий.
В первой строфе завершительные строки открывают тайные мысли Онегина. Строфа вторая как бы автобиографична: Онегин рисуется в ней петербуржцем, приятелем автора.
‹…›
В годы расцвета Пушкин сознательно усилил борьбу против старых правил, против всего того, что можно было бы назвать «сюжетным благоразумием».
Еще в 1822 году Гнедич написал Пушкину письмо по поводу «Кавказского пленника», в котором давал поэту ряд банальных советов по сюжету. Пушкин отнесся иронически к советам Гнедича. Вот что он писал:
Черкес, пленивший моего русского, мог быть любовником молодой избавительницы моего героя — вот вам и сцены ревности, и отчаянья прерванных свиданий и проч. Мать, отец и брат могли бы иметь каждый свою роль, свой характер — всем этим я пренебрег, во-первых, от лени, во-вторых, что разумные эти размышления пришли мне на ум тогда, как обе части моего Пленника были уже кончены…[156]
Пушкин признавал, что «простота плана ‹более› близко подходит к бедности изобретения…» Но сам он дорожил описанием нравов черкесских, тем, что он называл «географической статьей».
Простота плана, конечно, и в этой поэме результат не бедности изобретения; сюжет «Руслана и Людмилы» прост и увлекателен, хотя и не вполне оригинален; оригинальна ирония к старому способу повествования.
Что мы можем сказать о простоте сюжетов повестей Пушкина?
Повесть — это поведывание, рассказ.
Это развитие и как бы исследование какого-то первичного целого. Целым может быть хотя бы пословица или анекдот.
У Пушкина в таких вещах, как «Выстрел», «Метель», зерно сюжета — поразительный, но не объясненный случай.
Храбрый человек не вызвал на дуэль своего обидчика, хотя и был замечательным стрелком. Человек поехал на свадьбу — никуда не доехал; его невеста, которая ехала туда же, вернулась, не рассказав ничего.
Рассказом-развитием, как бы расплетением узла является объяснение непонятного. Сильвио в «Выстреле» берег себя для мести; женщина в «Метели» в темной церкви случайно повенчана с другим офицером.
Развязка — это объяснение случая. Поэтому конструкция рассказа при всей своей простоте сложна, так как здесь автор прибегает к временной перестановке и заставляет нас разгадывать психологическую тайну.
В XXXV строфе первой главы «Евгения Онегина» Пушкин метонимичными чертами раскрывает знакомый ему город. Утро в «Евгении Онегине» — утро молодого человека, который в полусне едет с бала. Светло. Морозно. В городе лучше, чем в залах, нагретых свечами.
Петербург Пушкина — город понятый в целом и данный видением его частей.
В «Медном всаднике» Пушкин не согласен с Петром. Но он рассказывает, как устояло дело, как шумный, противоречивый царь, проверенный в ходе истории, превратился в несомненность фальконетовского Медного всадника.
Пушкин этим символом отстаивает свою Россию, не прощая исполину гибели Параши. Параша не показана в поэме — только названа, но все же ее гибель и ее снесенный Невою дом не прощен.
Медный всадник растоптал Евгения — героя, не названного по фамилии, но отдаленно родственного Пушкину; Пушкин понимает, что смирило Евгения, и не преувеличивает значение его бунта.
Петербург Пушкина — город, разнообразно увиденный в прошлом и будущем, — выражающий трагическую разумность истории.